Делакруа
Шрифт:
«Гомер раз навсегда воспитал человечество, он воплотил красоту в бессмертных правилах и примерах», — утверждал категорически Энгр. Он был невероятно серьезен и фантастически добросовестен — в 1827 году в музее Карла Десятого — так назывался теперь Люксембург — открылись для публики панно, одно из которых, «Триумф Гомера», было выполнено предводителем классиков.
В центре, на мраморном троне восседал Гомер, его окружали писатели, художники, ученые всех времен и народов. Расин и Мольер, Аристотель, Платон, Боссюэ, Колумб, Рафаэль, они были четко очерчены, на твердой, эмалеподобной поверхности контур как будто был вырезан скальпелем. Это были голые люди в эфире — одетые, но тем не менее голые, как может быть голой слоновая кость. На них не было грязи, между ними не было воздуха — был нематериальный
После «Сарданапала» Энгр стал считать Делакруа своим смертельным врагом. Человек, который смазывал контуры, растворял их в среде, мог быть только разрушителем, варваром, хамом.
Разрушитель был жестоко наказан. «Сарданапала» пришлось водворить обратно к себе в мастерскую: он никем не был куплен и не был удостоен медали.
Но война продолжалась, литавры гремели. Виктор Гюго написал предисловие к «Кромвелю», Делакруа делал эскизы костюмов к его драме «Эми Робсар», Стендаль издал усиленный вариант своего памфлета «Расин и Шекспир» — «Расин и Шекспир И»: «Все просвещенные люди знают, какой вред принес Ришелье литературе основанием Французской академии...» О! О! О! Они посягают на академию! Энгр мог это воспринять как личное оскорбление — в 1827 году он стал академиком. К счастью, он не читал памфлетов и вообще почти ничего не читал.
К концу двадцатых годов спор между романтиками и классиками, между живописцами и рисовальщиками, между порядком и беззаконием, между классической трагедией и новой «безудержной» драмой стал достоянием куплетистов. Во Франции эта стадия предшествует гражданской войне. Ах, несмотря ни на что, это было веселое время!
Через пятьдесят лет Виктор Гюго, старик с мощным бугристым черепом и рыкающим голосом старого льва, рассказывал утонченному и меланхоличному Эдмону Гонкуру, писателю абсолютно современной, аналитической, скептической, нигилистической школы: «Знаете ли, г-н Гонкур, это давняя история: мой брат Абель, как истый уроженец Лотарингии и истый Гюго, отличался широким гостеприимством, он почитал за счастье угощать всех и каждого. А делал он это в маленьком кабачке недалеко от Мэнской заставы. Представьте себе два пня, к которым толстыми гвоздями прибили доску. Там он целый день принимал гостей. Признаться, у него не было ничего, кроме гигантских омлетов и жареных цыплят, а для запоздавших опять-таки жареные цыплята и гигантские омлеты. И эти омлеты уплетали не какие-нибудь болваны! Там бывали Делакруа, Мюссе, все наши...»
«Наши» — Гюго, как любой командир, склонен был видеть свой отряд несравненно более монолитным, нежели он был таковым в самом деле — в конце концов что их сближало, так это чувство свободы: не смысл правил, а само их наличие было им отвратительно. Они были протестантами, и Виктор Гюго был самым традиционным из них, потому что он всегда был вождем общественного мнения и ему подчинялся. Любили Грецию, и он тоже любил.
А вот Альфред де Мюссе уверял, что он «предпочитает Порту и султана Махмуда мужественному эллинскому народу, который своею кровью пятнает белый мрамор Пароса».
Этот двадцатилетний юнец, аристократ, щеголь и пьяница, в одном из своих стихотворений изобразил воображаемый мир, где за одним столом засыпают Расин и Шекспир вместе с Буало, который простил им обоим. Скептический Бейль, который не верил ни в бога, ни в черта, по сравнению с Мюссе выглядел воплощенной принципиальностью.
Но что их сближало — Гюго и Мюссе, Стендаля, Бальзака, Александра Дюма, который уже начал блистать, Делакруа и его товарищей по «романтическим ателье» — так это необычайная жизненность, живость, которой, признаться, отличался и Жан-Доминик Энгр, этот взъерошенный классик, да все они, все поколение: можно было подумать, что Это была не Реставрация, а Ренессанс, как будто всплеск Возрождения, волна, через триста лет дошедшая сюда незатухшей, вынесла на берег этих могучих юношей, силачей, которые питались омлетами в кабачке у Мэнской заставы.
В апреле 1827 года, в самый разгар, в пору расцвета романтических трапез умерла Генриетта. Гордая дама империи закончила жизнь компаньонкой. Эжен ничем не мог ей помочь. У него
В Луру со своей трактирщицей старился постепенно брат Шарль, «Старый солдат», — с годами они становились все фанатичней, все преданней императору, все чудней казались они окружающим, как всегда кажутся чудными и в общем неприятными люди, живущие своим собственным прошлым.
В любви Эжена к своему «бедному старому брату» всегда было нечто совестливое, как бы извиняющееся: так любит богач бедняка, стесняясь своего богатства, желая помочь, подбадривая и беспрерывно конфузясь. К сожалению, богатство, которым обладал Эжен, пока было нематериального свойства. У него не было замка Ньюстед, как у Байрона, и он не мог разъезжать по Европе в четырех экипажах и держать пять человек прислуги. Максимум, что он мог себе позволить, — это обед с приятелями в не слишком дорогом ресторане, где каждый платит сам за себя.
Между тем миссис Дальтон, оставившая в Ирландии, по ее собственным словам, «самого счастливого из всех рогоносцев в мире», преподнесла Эжену сюрприз: она изменила ему с Шарлем Сулье.
«Подумали ли вы о том, — написал Эжен своему лучшему другу, — что, разрывая с вами, я не могу порвать с другим существом, которое связано со мной узами более прочными, чем мне казалось?..
Я не укоряю вас в том, что вы расстроили все мое существование и навсегда отравили горечью чувство, составлявшее мое единственное счастье. Но я слишком хорошо знаю, как нас увлекает случай и собственная слабость. Я хорошо понимаю, что, соблазнившись мимоходом, вы рассматриваете как времяпрепровождение, не имеющее никаких последствий, то, что почти целиком занимает мое воображение и мою душу».
Маленький Байрон — декламация, спровоцированная подлинным чувством, и чувство, подогреваемое декламацией.
Однако он был неприспособлен к разрывам. Ровно через три месяца он написал Шарлю Сулье:
«Мы слишком несчастные и жалкие создания, чтобы и дальше жить так, как мы живем. Все люди, по-моему, так несносны, что нельзя не почувствовать, какая ценность старая дружба. Причина этому мой возраст. Есть люди, которые меня любят, но я их не люблю: слишком поздно я их встретил. Приходи ко мне.
Сколько тебе лет, мизантроп? Двадцать девять.
«Одна из печальных особенностей нашей природы — это необходимость все время быть лицом к лицу с самим собой...
Неужели же самый близкий друг, самая любимая женщина не снимут с нас хотя бы часть этой тяжести? Да. Но лишь на несколько мгновений, ибо они и сами должны тащить этот плащ из свинца». Плащ из свинца — он высокопарен, но искренен. Откуда, спрашивает он себя в дневнике, это непрерывное желание творчества? «Это потребность идти навстречу всем душам, которые могут понять вашу, а отсюда получается то, что все эти души узнают себя в вашей живописи. Жить в умах посторонних людей — вот что действительно способно нас опьянить».
Между тем он, так стремившийся раскрыть свою душу, так рвавшийся к связям, к контактам, оказался неожиданно почти в изоляции. После скандала 1827 года он был вынужден завесить картинами убогие стены своей мастерской. Покупателей не было. А он все писал и писал. Производительность его была колоссальна.
Мы вот пытаемся проследить некую линию, словно протаптываем тропинку в необъятном лесу его жизни, а он двигался фронтом, флангами захватывая громадные пространства, отмечая свое продвижение множеством дел. Вы знаете, сколько и как, с каким невероятным напором ему приходилось работать? За 1826 год перечислим только холсты: «Император Юстиниан составляет свои законы» — огромнейший холст высотой в четыре метра и шириною в три. «Доктор Фауст», маленькая квадратная композиция высотою в полметра. «Казнь дожа Марино Фальеро» — полтора метра на метр. Этому холсту повезло — прямо из Салона он отправился в Англию; Эжен получил за него 1800 франков. Маленький портрет натурщицы Аспазии в мавританском костюме. «Вечер после сражения» — полуметровый холст, на котором изображены две мертвые лошади. Большой эскиз к «Сарданапалу». «Портрет графа Палиатино». «Слепой в Иерихоне». «Турок, седлающий лошадь». «Сидящий турок». «Одалиска». Громадный «Христос в Гефсиманском саду» — три метра на три с половиной. «Портрет барона Швитера» — в рост.
Английский язык с У. С. Моэмом. Театр
Научно-образовательная:
языкознание
рейтинг книги
