День гнева
Шрифт:
Боялись лазутчиков, как всегда при осаде. Стрелецкий пятидесятник донёс воеводам, что сказывал ему десятник, а тому — посадская жёнка, якобы некая Катерина знает «великую дыру», через которую можно пролезть в город. Схватили Катерину и двух соседок, справа и слева. Катерина оказалась дурой, перевирала простые вещи, соседка же Машка, стрелецкая жена, разъяснила: пришла деи к ним из портомойни баба, учала говорить при Катерине, что деи мужик её пытал, влезет ли в неё таковая вещь, а Катерина деи сказала, что и того больше влезет, дыра деи великая, а только про городскую стену ничего с ними не говорила... История стала известна сёстрам милосердным, судя по опусканию очей при всяком нарочитом упоминании «дыры в стене», чем развлекались раненые. Выздоравливали,
Им было непривычно постоянное, заботливое женское окружение, без домашней сварливости. Сквозь сдержанную приветливость сестёр милосердных просвечивало или мнилось потаённое, дающее исток безудержному воображению. Часами обсуждались и истолковывались их улыбки, обмолвки, нечаянные или мнимые намёки, шла безопасная игра в любовь, вот уж воистину безгрешную, христианскую. Раненые поневоле останавливались на второй стадии по Нилу Сорскому — от «прилога», намёка-соблазна, к прорастанию прилога, «прияти помыслу». До третьей — «приемля помыслы и образы, сложит в мысли своей — тако быти» — ни сёстры, ни здоровье не допустили бы, хотя кто знает... Их разговоры вызывали у Михайлы ранее неизвестное ему, стыдливое неприятие. Помалкивал, оберегал своё, едва проклюнувшееся, скрывался в потаённое пространство, ограниченное зажмуренными веками. В нём туманился один образ, по высоте и недоступности сродни небесному. Он мог рассеяться, если бы инокиня Калерия не зачастила по палатам после посещения приюта игуменьей. Не сделала ли та выговор за нерадение?
Михайло с паучьей чуткостью ловил её оборванное или неосознанное движение, порыв, едва она переступала порог и делала, и удерживала первый шаг к его одрине. По личику её, осунувшемуся в последнюю неделю, проскальзывала гримаска стыда, тоже одному Михайле открытая. Будто испытывала неловкость перед другими страдальцами, не менее Михайлы нуждавшимися в её сочувствии. Это первое обузданное движение было Михайле дороже слов, обращённых к нему, когда Ксюша уже управлялась с собой. Она старательно, словно кроме Михайлы некто такой же проницательный следил за нею, распределяла свои улыбки и вопросы поровну, как добросовестная хозяйка — капусту по пирожкам-подорожникам. Однажды Монастырёв отважился, пролепетал притворно слабым голосом:
— Поговори со мною, мати Калерия. Тоска.
Одни глаза его сказали: «Ксюша!» Она присела на низенькую лавку.
— Впервой-то... я сразу узнал тебя, да не поверил, — начал он осторожно, понимая, как опасно напоминание о прошлом.
Ксюша неожиданно легко откликнулась и дальше повела его по этой грустной и светлой тропке:
— Где узнать... девчонка! Бывало, за ленту дёрнешь мимоходом. Я вас с Неупокоем робела. Не слыхал, жив он али как?
— Давно не видел. Его насильством постригли в Печоры. После в Литве встречались. Угомону нет на него, стало быть, жив.
Ксюша отвела глаза.
— С той поры столько несчастий... А насильственного пострига нет, Михайло, то нам Господь против нашей слепой воли очи отверзает. Мир, яко в горячую смолу, в горести и грехи погружен, каждый из нас умножает их, покуда не очнётся. Опомниться же легче всего в обители, в ней лампада наша ровно горит, потому что масло не колышется. Сбереги-ка огонёк сей на ходу, на скаку. Успокоившись, человек перестаёт умножать несчастья и начинает утолять чужие страдания. Святее дела на земле нет.
— Обороняя одних, не приносишь ли страдания другим?
— Ты говоришь как воинник. Самые тяжкие страдания исходят не от людей, а от внутреннего злобесия и от болезней, тоже насылаемых за грехи. От одного греха уныния сколько болезней происходит! А от злобы, от неверия... Если бы все женщины стали сёстрами милосердными, и то им забот хватило бы. Мужчины тоже могли бы... задавить войну, как гадину! Преломить сабли, сказать: не станем воевать! Вспомни древних христиан, отвергавших службу кесарю. И ныне есть такие — больше, правда, среди еретиков-социниан. Кто ищет подвига во имя Божие, тот находит.
Михайло не столько слушал, сколько любовался ею. Убеждения Ксюши находили
Ксюша убрала руку с одеяла. Заглянула в лицо — не смеётся ли он над её горячностью. Кажется, то, что прочла в затуманенных, неподвижных глазах, показалось опасней насмешки. Снова завесилась ресницами:
— Засиделась у вас. Как голова твоя?
— Дивно, рана пустячная, а не встать...
Михайло торопливо и многословно, лишь бы удержать её внимание, стал описывать своё необъяснимое бессилие, преувеличивая и боли, и ночные страхи, только подольше не угасал бы этот сочувственный свет. Она уходила. Медленно, сладко истаивала грусть, преобразуясь в ожидание нового прихода. В туманце памяти звучали её слова, не угасали серые очи, и тщательно, словно стихиры, отбирались свои слова — когда она придёт опять. Любовь — не обладание любимой, а постоянное, даже во сне не гаснущее счастье, вспыхивающее особенно горячо при пробуждении и ровно горящее весь разлучный день. Опасный возраст — пятая седьмица, первая роковая по астрологической науке; на неё пришлась истинная, единственная любовь Михайлы. То, что её предметом оказалась инокиня, не убивало недоступностью, а пробуждало озорную, бесовски-легкомысленную радость: чем выше девичья светёлка, тем слаще добраться до неё... Лишь бы жить. Теперь Михайло знал, зачем ему жить.
3
Филон Кмита с двумя тысячами конных выступил из Великих Лук в начале августа. Ему навстречу из Витебска двинулся Христофор Радзивилл, племянник Николая Юрьевича. После пятнадцатого августа к ним присоединился Гарабурда с шестью сотнями татар. Сделали днёвку в десяти вёрстах от Торопца.
В шатре у Радзивилла собрались Гарабурда, Кмита, Богдан Огинский, Гаврила Голубок, водивший казаков под Руссу, и татарский мурза Алимбек. Ближайшей задачей была борьба с отрядами московитов, громившими тылы королевской армии. Но у Филона Семёновича был сокровенный, головокружительный замысел, которым он во избежание насмешек не делился ни с усторожливым, стареющим Гарабурдой, ни с взрывчато-отважным, непостоянным Христофором. Будь на его месте дядя Николай, Филон Семёнович давно похвастал бы.
Путь сборного отряда лежал на север, в верховья Волги. Оттуда, по вестям, двигалось трёх-пятитысячное войско Петра Барятинского, составленное из отборных детей боярских государева полка. Куда их понесёт — на Луки, в Руссу или под Псков, предугадать нельзя. И гадать нечего, считал Гарабурда; довольно по-татарски распустить войну от Торопца до Ржева, русские сами остановятся, не оставят в тылу противника, тем более что в Старице сидит великий князь.
А Барятинский и должен охранять подступы к Старице, засев во Ржеве, соглашался Кмита. В самой Старице народу осталось, видимо, немного. Иван Васильевич становился предусмотрительным, когда касалось его безопасности. Единственная сносная дорога к Старице пролегала через Ржев. Занять её... Филон Семёнович не поделился конечным замыслом. До Ржева надо ещё добраться.