День гнева
Шрифт:
Такая насмешливая, языческая убеждённость звенела в речи игумена, что Неупокой не то чтобы ему поверил, но всё дальнейшее воспринимал без социнианского сомнения и страха за собственный рассудок. Стройное пение иноков настолько не сочеталось с диковатой песней землекопов, было настолько тоньше и душевнее, что те примолкли, а вскоре заторопились на обед. Кажется, Фаренсбах ругался. Он нервничал, без дела выезжал на новые рекогносцировки, будто сомневаясь в выборе «причинного места». Но траншея уже протянулась, куда её он сам направил в каком-то нетерпеливом помрачении, заставить солдат горбатиться без пользы даже король не мог. Жалованья им не заплатили с самой весны, ещё и на зиму хотели задержать. На земляную, морозную маету вдохновляли их одни монастырские богатства, о которых по Ливонии
Пушки заговорили под вечер пятого ноября. Они стояли шагах в пятнадцати от рва, бросать же ядра могли вдесятеро дальше. Вся нерастраченная в полёте масса обрушивалась на сцементированную смесь кирпича, булыжника и местного песчаника. Лишь сумерки угомонили пушкарей, скрыли пробоины и трещины, дали защитникам десяток ночных часов, чтобы забить их брусьями, камнями, подмалевать известью. А на рассвете, как ушли мужики со стены, случилось первое чудо или, по мнению немцев, колдовство.
Крестьянам, чинившим стену, келарь поставил кормы с горячим сбитнем. Неупокой по старой памяти присматривал за работами, а после угощался вместе с ними, ночь-заполночь. В это-то самое сонное время, когда и мушки не разглядеть, из шанцев пошла шальная, бесприцельная стрельба из пушек, ручниц и самопалов всех видов и калибров. Пули и ядра густо щёлкали, стучали, жахали по брёвнам, камням и свежей подмалёвке, сводя на нет крестьянскую работу. Арсений бросил ковшик, поспешил на стену, думая, что кто-то из недотёп стрельцов запалил для сугрева огонь и вызвал охотничью стрельбу. Из башенного окошка, выходившего на стену, ему призывно махнул десятник. Пригнувшись, Неупокой нырнул под каменные своды, его уже задело по щеке отщепом. Из башни едва просматривалась политая железом часть стены в облаке пыли. На ней не было ни огонька, ни человека, да и быть не могло: его бы просто по камням размазало.
Пушки внезапно замолчали, одни ручницы кудахтали железными птичками — нестрашно после пушек. Кого выцеливали, непонятно. От немецкого лагеря к траншее застучали копыта. Вскоре из шанцев донеслась ругань, и ручницы тоже заткнулись. Видимо, Фаренсбах или кто-то из ротмистров материл пушкарей за бестолковщину, растрату пороха. Неупокой в свой черёд взялся за башенных сторожей:
— Кто немцев всполошил?
Их было четверо, мужики надёжные и трезвые. Тут стали уворачивать глаза, будто их девичья робость обуяла. Что сей сон значит?
— Именно сон, — промямлил десятник. — В снах, отче, никто не виноват, даже если они наяву...
В последнем Неупокой сомневался, ибо в снах наших живут грехи и помыслы... Но было не до диалектики. Лаской и тоской он прижал десятника. Подбадриваемый товарищами, тот поведал, словно через плетень пробрался: при первых-де выстрелах выскочили они вдвоём с Тимошей на обзорную площадку и узрели человека, плывущего по воздуху по-над стеной! А ветра не было в помине, пыль от обстрела ещё не поднялась, воздух чист. Вспомнив уроки Умного, Неупокой увёл Тимошу в смежную камору:
— Целуй крест и живописуй видение.
Стрелец не поцеловал, а впился губами в крест. Так младенец, ошеломлённый небывалым, хватает знакомую, родную соску. Живописал он не искуснее десятника. Вспомнил одёжку — чёрную шапочку-скуфейку, длинную хламиду, каких прежде ни у кого не видел, а на затылке «рдяное пятно», будто кровью залито. В темноте, возразил Неупокой, кровь не видна... «Дак светилась!» — нашёлся Тимоша. Словом, бредовая невнятица. Позвал десятника. Тот подтвердил и про пятно, и про скуфейку, только хламиду назвал рясой. Двое других сказали: глядели-де из иной бойницы, наискось, видели человека не летящего, а стоящего, но из-за тьмы неразличимого, только в то место попало три ядра и пуль неисчислимо. Може, под стеною труп лежит.
Десятник, видя сомнение и неудовольствие Арсения, взмолился:
— Отче, не донеси игумену! Нас обвинят.
Он давно служил при монастыре и знал, что обвинение в ереси или «видениях» опасней служебных упущений. Неупокой смолчал бы, если бы не признание старца Спиридона Аникеева, сделанное во время утрени, и не показание «языков», захваченных на следующий день, во время приступа.
Спиридон, правда, не вызывал особого доверия.
94
Варлаам Алекса Михайлович (? — 1210) — основатель и первый игумен Спасского Хутынского монастыря (недалеко от Новгорода). Канонизирован Русской Православной Церковью.
— Владычица, нет сил молчать!
Тихон строго глянул, но Спиридон не укротился:
— Аще и недостоин, не смолчу!
Иноки приступили к нему:
— Не старые ли грези гнетут тебя? Не ко времени исповедание.
Старец поведал: уснув провальным сном после ночной молитвы, был неожиданно разбужен стуком в дверь. Решил, старец-будильник поднимает к утрене. Сокелейники спали, не слышали стука. При старце жили два послушника, сон у них по-молодому каменный, беспечный. За дверью никого не оказалось, только у выхода из длинных сеней, в лампадном отсвете будто серел некто в кожухе. Спиридон окликнул, что-де за нужда, тот только дверью скрипнул и пропал. И то ли старец осердился за беспокойство, то ли естество принудило, поволокся и сам к выходу. А дверь-то оказалась на внутреннем запоре, как и положено по ночному времени! Он запор откинул и вышел на крыльцо.
Братские кельи, как известно, расположены в нижней части двора. Направо по пологому склону воздымается к Никольским воротам кровавый путь, облицованный камнем. Инеистая корка на булыжнике блестела в пепельном мраке, словно глазурь на калачах, вбирая звёздный свет. И вот по ней, не оставляя следа, двигался тот, кого старец Спиридон принял за будильника. Власы седые, долгие, распущенные из-под скуфейки, не прикрытой клобуком, и ног из-под кожуха не видно. Кожушок отшельнический, старинного кроя. Главная странность и жуть: на шее пришлеца зияла кровавая рана. «Аки копием прободённая», — завершил старец повествование. Сокрылся призрак в тени Никольской церкви.
По каким признакам Спиридон решил, что явился ему Варлаам Хутынский, непонятно, однако убеждение его было так заразительно, что вскоре нашлись и доказательства. Неупокоя они не убедили, не заинтересовали. Он в третий раз за эту осень был поражён явлением, которое иначе как чудом, то есть прямым свидетельством вмешательства потусторонних сил, не объяснить. И будоражило, и странно успокаивало обновление, возвращение веры в многомерность и непостижимость мира, ещё недавно казавшегося насквозь понятным и плоско-серым. Арсений точно знал, что старец Спиридон не мог ни встретиться со стрельцами из Никольской башни, ни известиться об их видении через третье лицо.
Старца расспрашивали пристрастно: не вещал ли пришелец пророчества или указания, ведь не зря посетил обитель? Спиридон, напрягаясь, уверял, что гласа не слышал, но воспринимал «как бы мысленный глас», озарение или внушение. Будто бы угадав, что рана на вые поразила Спиридона, пришелец велел: «Не ужасайся!» И стало спокойно, но грустно-грустно.
Помалу угомонившись, понесли Одигитрию к пролому благолепно, с негромким пением, в сопровождении всех иноков и мирян, не занятых на стенах и по хозяйству. Пушечный гром лишь заставлял ускорять шаги — так носят подпорки к рушащемуся дому или бадьи с водой к горящему. Вера в помощь Божьей Матери и Сил, стоявших за нею, была так крепка, что странно, если бы они не проявились, едва икона достигла избитой ядрами стены.