День после ночи
Шрифт:
– Да мне слов не хватит! – взмолилась Теди.
– Я все понимаю, но это очень важно, – твердо сказала Шендл. – Она могла быть в одном из лагерей, в Равенсбрюке. И похоже, что Лотта – не настоящее ее имя.
Теди снова принялась возражать, но Шендл мягко сжала ее руку, жестом этим обратив приказ в просьбу. А в просьбах здесь отказывать было не принято.
– А еще в Иерусалиме есть одна семья; они думают, что она может оказаться их родственницей.
На соседней койке затаилась Леони, слушая их разговор. Она прекрасно знала, что Шендл лжет. Никто не ищет Лотту, кроме разве что Тирцы, а это означает, что немку – сумасшедшая она или нет –
Леони никогда не считала так называемое безумие болезнью вроде туберкулеза. В отличие от Алицы, которой сумасшедшие казались либо слабаками, либо симулянтами, Леони полагала безумие проявлением чего-то непостижимого и могучего.
В Атлите у каждого была своя тайна. Иногда Леони замечала, как по лицу какого-нибудь обычно жизнерадостного человека внезапно пробегала тень, как возникала в разговоре неожиданная пауза. Проскальзывали намеки на утаенные подробности и в героических историях, и в шепотливых исповедях о муках в концентрационных лагерях, но тяжелый вздох разом отсекал все расспросы. Большинству удавалось держать свои тайны при себе, надежно спрятав их под маской оптимизма, благочестия или гнева.
Но попадались и несчастные, не научившиеся управлять своим прошлым. Одни – оцепеневшие и безмолвные, терзающиеся из-за случайностей, которыми одарила их жизнь. Другие – буйные и крикливые. Эти так и не смогли ни забыть, ни простить себе трусости или предательства – даже в малом, – благодаря которым выжили.
Леони была убеждена, что всем им нужно только время, отдых и терпение – чтобы их сокровенные яды смогли осесть и разложиться. Эти люди не станут счастливыми, даже довольными жизнью не станут. Просто гнев может смениться обычной угрюмостью, а ступор – отрешенностью, которая не страшнее хромоты. В конце концов, никто не станет осуждать их за мрачность, абсолютно понятную, даже нормальную, учитывая обстоятельства.
Что делать с собственной тайной, Леони придумала, сойдя с корабля в Палестине. Перед ней по трапу спускался мальчишка с лагерной татуировкой, на голове он тащил огромный чемодан. Это напомнило Леони фотографию, которую она видела в одной книге: африканки идут, водрузив на головы огромные вязанки дров. Подпись под снимком гласила, что такие тяжести им позволяет переносить «точная балансировка».
Леони решила, что именно так и поступит с двадцатью тремя месяцами, проведенными на спине и на коленях в изучении немецкого языка. Она подняла свою тайну над головой, отделила ее от себя. Она представила, будто идет через бескрайнюю пустыню вместе с этими молчаливыми величественными женщинами. Точная балансировка.
На следующее утро Леони наскоро позавтракала и бегом вернулась в барак, чтобы поговорить с немкой.
– Фройляйн! – окликнула Леони. – Извините меня. Я работаю в... – Она запнулась, пытаясь вспомнить немецкое слово. – В доме больных. Йа?
Два подозрителвх, близко посаженных карих глаза показались из-подеяла и уставились на нее. Волосы немки были такими сальными, что определить, какого они цвета, не представлялось возможным. Одеяло сползло немного ниже, открыв мышиное личико с остренькими чертам и тонкими губами.
– Клодетт Кольбер[11] – прошептала она.
Леони улыбнула
– Мне часто говорили, что я на нее похожа. Пока не похудела.
– Ты немка, Клод Кольбер?
– Нет. Я француженка. Меня зовут Леони.
Лотта снова натянула одеяло на голову.
– Я хочу помочь тебе, – сказала Леони. –
Леони ждала ответа, пока за дверью не раздались голоса.
– Мне кажется, иногда лучше просто похоронить наши ошибки. А иначе как жить дальше, если прошлое держит нас за горло? Подумай о том, что я тебе сказала, – прошептала она. – Мы с тобой попозже еще поговорим.
Воскресенье, 7 октября
Зора провела бессонную ночь, слушая, как женщины вокруг нее стонут и ворочаются с боку на бок. Даже те, кто обычно спал мертвым сном, сбивали простыни, роняли на пол подушки. Когда рассвет начал понемногу просачиваться в барак, Зора перевернулась на спину, и ей на мгновение показалось, будто она плывет по ленивой воде. Но не успела она удивиться и обрадоваться, как кто-то прошуршал мимо, и она вернулась на сушу. На краешке соседней койки сидела Шендл и о чем-то шепталась с Эсфирью.
Зора дождалась, пока все проснутся, оденутся, и подошла к Эсфири.
– Чего ей надо?
– Она говорит, у нее какие-то вопросы ко мне, – сказала Эсфирь, глотая испуганные слезы. – Говорит, я должна отвечать честно. Я знаю, я чувствую, они хотят забрать Якоба! Они отошлют меня в Польшу, а его – в приют. Неужели не проще меня прямо здесь убить?
– Я разберусь.
Зора не собиралась этого говорить. Она не хотела принимать участия в жизни Эсфири. Она не хотела, чтобы на нее рассчитывали. Все, что она хотела, это засыпать и просыпаться в тишине. Но у Эсфири больше никого нет, и отказываться поздно.
«Я разберусь». Так говорила Браха. Браха спала рядом с Зорой в Освенциме, на дощатых нарах у самого пола. Они крепко обнимали друг друга, когда никого рядом не было. Какой бы безнадежной ни казалась ситуация, Браха неизменно говорила: «Я разберусь», словно уговаривала трехлетнего ребенка не плакать из-за сломанной куклы, словно в ее власти было изменить что-нибудь ночью, когда вши, холод и голод заставляли Зору шептать: «Я больше не могу».
Всего на несколько лет старше Зоры, Браха была ее защитницей, ее старшей сестрой, ее матерью. Она поднимала ее, когда Зора падала в обморок, она обучала ее страшным навыкам выживания. Например, учила использовать собственную мочу для заживления порезов и трещин на руках. «Сделай это, – приказывала Браха. – Если не сделать, будет заражение. Давай».
Шесть месяцев Браха помогала ей заснуть, поглаживая кончиками пальцев зудящую кожу на Зориной голове. Однажды ночью Зоре приснилось, будто она собака, дремлющая на коленях хозяина в солнечной комнате. Проснувшись, она разрыдалась.
За четыре месяца до освобождения Браха заболела дизентерией. Сначала у нее поднялась температура, потом она не смогла покинуть уборную, и ее отправили в изолятор. А потом последнего человека на земле, который заботился о Зоре Вайц, не стало.
Зора была убеждена, что Браха выжила бы, если бы думала о себе. Ее смерть укрепила Зорину веру в тщетность добра. Но эта жертва связала ее обязательством остаться в живых – пусть даже только из злости. Свои горе и ярость Зора переплавила в изыскание способов покинуть концлагерь на собственных ногах.