День (рассказы, эссэ и фельетоны)
Шрифт:
Пока же - мы всего лишь слабые духом приматы, правда, с потенциалом, с искрой Божией, она же - способность ощущать Искусство и двигаться в его сторону, как змея на тепло. То, что перед нами Искусство - нет никакого сомнения. То, что такая высокая концентрация искусства может прожечь насквозь - не приходится удивляться. Один выпьет стакан спирта - и ничего; другой пригубит рюмочку - и ну кашлять с выпученными глазами и махать перед лицом рукой.
Кто может вместить - да вместит.
сентябрь 1999 года
Татьяна Никитична Толстая
Пар в коридорах: бесконечная жалость
неевклидово кино-2
Каждый мучает каждого,- не так чтобы до смерти, не насовсем, но зато ежеминутно: немножко толкает, немножко оскорбляет, немножко бьет, немножко насилует, отнимает, запирает,
Это фильм Германа, конец февраля 1953 года. Темные зимние дни - и все пар, пар. Из слепых окон бани - пар, изо ртов под ушанками - пар, от угольных утюгов - пар, от чайника. Мучают люди, мучают детали. Ужасная тяжесть чугунной скобы, холод оконного шпингалета, удушье форточки, осклизлые коммунальные нужники, тюремный блеск масляной краски. Все черно-белое с едва уловимой желтизной, но не потому, что пленка такая, а потому что таким все и было, так и запомнилось. Февраль, метель, тусклая лампочка, пар, коридоры, непреходящее мучительство, источник коего неясен. Я помню пятидесятые годы,- это мое младенчество и мелко-раннее детство,- и клянусь под присягой, что они были именно такого цвета. Есть, говорят, такие отвары, испив которых, вспоминаешь то, чего и не хочешь вспоминать, то, что лежало глубоко, на деревянном днище памяти, заваленное сверху обломками поздних, взрослых лет. Глотнув, я уже не разберу, где Герман и где мои, всплывшие со дна, коряги.
"Всякий язык представляет собою алфавит символов,
употребление которых предполагает некое общее с собеседником
прошлое"
говорит Борхес. Это рассказ "Алеф"; sapienti sat. Для тех, кто почему-либо не sapienti, напомню сюжет: у некоего безумного поэта в холодном и неудобном подвале дома (лечь на каменный пол и смотреть снизу вверх на девятнадцатую ступеньку лестницы, на испод ее),- так вот, там находится Алеф, он же Бог, маленький светящийся шарик, объемлющий весь мир, вселенную, все бывшие и будущие вещи, понятия, предметы.
"Надо обязательно находиться в горизонтальном положении,
лежать на спине. Также необходимы темнота, неподвижность, время
на аккомодацию глаз",
объясняет Борхесу безумец. Борхес проделывает все необходимые процедуры, запирается в подвале, ложится на спину, и
"быть может, боги не откажут мне в милости, и я когда-нибудь
найду равноценный образ, но до тех пор в моем сообщении неизбежен
налет литературщины, фальши. Кроме того, неразрешима главная
проблема: перечисление, пусть неполное, бесконечного множества. В
грандиозный этот миг я увидел миллионы явлений - радующих глаз и
ужасающих,- ни одно из них не удивило меня так, как тот факт, что
все они происходили в одном месте, не накладываясь одно на другое
и будучи прозрачными".
То, что Борхес придумал, Герман сделал. (Как - непонятно.) Именно это зритель и видит на экране: миллионы явлений, происходящих в одном месте, не накладываясь одно на другое. В одном месте или в одно время: это одно и то же. Время становится местом, а место - временем: Россия, точка на краю марта 1953 года. "Где", "когда" и "что" сливаются. Точка есть сумма всех точек; квартира есть сумма всех квартир. Квартира - это клиника, улица - это тюрьма. Все персонажи живут одновременно на одном и том же Лобачевском пространстве; кукарекая и плюясь, они проходят друг сквозь друга по эшеровским маршрутам: идешь вверх, а приходишь вниз. Суммируемые обитатели квартиро-коридоро-чуланов находятся в броуновском движении; камера то кидается в погоню за ними, то останавливается и фиксирует обрывочное брожение персонажей. Бывает похоже, что смотришь в окуляр микроскопа,- на пробирном стекле короткими перебежками, ломаными зигзагами без видимой цели мечутся инфузории, или палочки, или вирусы, или братья
Боги отказывают мне в милости: я не могу найти адекватные слова, чтобы описать германовский Алеф; фабула же фильма в общих чертах более или менее известна. Генерал медицины (отец мальчика) живет себе, работает и пьянствует (вот уже неточно...); ему грозит арест, он пытается бежать, его ловят и везут; в фургоне его насилуют уголовники; наутро (да? нет?) его освобождают и везут к умирающему Сталину (он не понимает, что это Сталин: "это ваш отец?"), но поздно: Сталин умирает, мы видим озерцо отвратительной пены, выбежавшей изо рта; генерал целует "отцу" руки; Берия выбегает, крикнув: "Хрусталев, машину!", оковы вроде бы рухнули и свобода вроде бы встретила нас радостно у входа, или у выхода?- генерал свободен и идет домой. Но что-то случилось (что именно?), и он уже не генерал, не отец, не человек, не раб, не муж, не любовник, не житель никакой квартиры. Коридоры размыкаются, и на открытой платформе, удерживая стакан водки на голове, он уезжает куда-то - вон отсюда. "Либерти, бля!" - звучит перед самым концом фильма. "На х..!" - за кадром, в замыкающей последний кадр темноте. Отец умер; отца нет и не будет. Сын (который?) плачет, а дух святой бежал прочь, и его затоптали в коридорах. Удвоим это и утроим. Фрейд - не-Фрейд - это уж как мы с вами договоримся; и много, много отвратительной пены исходит изо многих ртов в этом рассказе, и в том смысле, и в этом, и еще вот в другом; но так же нельзя, господа! Нет, только так, наверно, и нужно.
Я
"...видел слияние в любви и изменения, причиняемые смертью,
видел Алеф, видел со всех точек в Алефе земной шар, и в земном
шаре опять Алеф, и в Алефе земной шар, видел свое лицо и свои
внутренности, видел твое лицо; потом у меня закружилась голова, и
я заплакал, потому что глаза мои увидели это таинственное,
предполагаемое нечто, чьим именем завладели люди, хотя ни один
человек его не видел: непостижимую вселенную. Я почувствовал
бесконечное преклонение, бесконечную жалость".
У того, кто видел лицо Бога, навеки искажается собственное лицо; современники Данте верили, что он и вправду совершил путешествие за предел, потому что его лицо было смуглым, как бы опаленным огнем Ада. Данте видел свой Алеф, и вот уж семьсот лет, как его читают и расшифровывают.
"И я упал, как падает мертвец".
У Германа впереди бездна времени: сейчас всего лишь конец двадцатого века. Что будет после, что ждет нас,- либерти, бля, или воющие, глухие, мучительные коридоры?
"...бесконечное преклонение, бесконечную жалость".
сентябрь 1999 года
Татьяна Никитична Толстая
Крутые горки
"Сам! Сам!" - кричит Больной, он же Ленин, в фильме Сокурова, отбиваясь от попыток окружающих помочь - помочь подняться, сесть в машину, спуститься по ступеням, надеть штаны. А что "сам", что "сам"-то, половина тела парализована, ее надо волочить за собой; половина мозга не работает разбилась, или лопнула, или потекла, или встала дыбом - как вообразить себе отказавший мозг? Вы выздоровеете тогда, когда сможете сами помножить 17 на 22,- говорит ему Врач,- как только помножите, так сразу и выздоровеете. Надо, значит, помножить, но как? Как это делают? Ну, как-то ведь делают... Нажимая карандашом, Больной крупно выводит в блокноте: 17х22, 17х22... Там крест посередине, он что-то значит, этот крест, через него множат... только как?.. Еще раз, крупно и криво, еще один крест - вотще.