Деревня на перепутье
Шрифт:
— Ничего не попишешь, ягодка сладкая, такова человеческая природа — каждый хватает кусок пожирнее. Отец из-за куска хлеба революцию поднимал, кровь проливал, а сыну недостаточно просто покушать. Сыну уже плати две-три тысячи в месяц, «ЗИЛ» давай, прислугу, няню, одень его жену в шелка да в котики. А трех тысяч не заплатишь — «ура!» кричать не будет.
— Да что они — с обоих концов жрут?! — закричал Шилейка.
Вингела глубоко вздохнул.
— Не знаю. Спроси. — Он криво усмехнулся, и его лицо снова обрело безмятежное, сладкое выражение, будто кто-то сердце медом смазал. — Кончай, председатель, допивай. —
— Мартинас! Скажи как родственнику — неужто тебе не хватало этой доплаты? — спросил Шилейка.
— Мне-то никто полторы тысячи не платил. — Мартинас мрачно нахмурился, провел ладонью по лицу — оно горело как в огне — и допил водку. Голова хмелела, приятное тепло разливалось по телу. Брала тоска. Доплата… Тысячи… Зачем они об этом? Какое кому дело до чужих денег! Пошел бы председателем в другой отстающий колхоз, и ему бы дали полторы тысячи.
— Я не ради денег председательствовал!.. — Мартинас подозрительно обежал взглядом всю компанию, впился глазами в Шилейку и вдруг раскис, разомлел от дружеского сочувствия, искреннего понимания, которым светились лица приятелей. — Я хотел, чтоб люди по-людски жили. Я им душу распахнул, а они мне зад выставили…
— Кто и выставил, не один уж жалеет, брат.
— Юренасу надо спасибо сказать, ягодка сладкая. И Григасу. Ты уж не сердись, что я так про нашего секретаря… Да чего тут оправдываться, сам лучше знаешь! Кто все время был недоволен, кто ныл, критиковал правление на собраниях? Григас. Кто на отчетном Толейкиса в председатели предложил? Опять же Григас. Нет у нас, литовцев, солидарности, вот где собака зарыта, ягодка сладкая!
— Так они ведь заранее, брат, сговорились.
— О чем спор? Ясно как день, — вставил свое Раудоникис и швырнул в широкую глотку горсть вареных бобов, которые он вечно таскал в карманах, потому что привык к ним, как иной к жевательному табаку.
— А откуда этот сговор, ягодка сладкая? Григас подбил Юренаса, а тут еще новая кампания, политический поворот, так сказать, в деревне… И всучили нам Толейкиса. Но позвольте спросить, хотел его кто-нибудь? Нашлись несколько дураков, подняли руки — мы-то знаем, что добровольцы всегда найдутся, — а большинство ведь было против. Ну, скажите, разве не так было?
— Половина… половина пошла против меня… — пробормотал Мартинас. — А что подбили, это факт…
— Пускай будет половина! Но кто эта половина? Облапошенные дурни и личные враги.
— От зависти, из мести, Мартинас, — подхватил Шилейка.
— Вот-вот! — продолжал Вингела. — На людей угодить — себя уморить. Возьмем хотя бы эту бригаду черномазых… — Спохватившись, он прикусил язык, но Кляме Истребок, которого не занимали такие разговоры, уже протолкался к прилавку и там, помаленьку потягивая водку, нес что-то смешное Виле, потому что продавщица хохотала, аж приседая. — Те-то вечно недовольны. Сами не знают, чего хотят. Их хоть озолоти — все равно глотку не заткнешь. Такова природа человеческая, ягодка сладкая, ничего не попишешь.
— О чем спор! — Раудоникис подтолкнул Помидора, чтоб тот взял новую бутылку. — Мы-то Толейкиса не выбирали. И не признаем…
— Юренас поставил, Юренас и сгубил Мартинаса, — колюче усмехнулся Андрюс Вилимас, облизав свою заячью губу. — А собачий лай до неба не доходит. Налей, Помидор.
— Ясное
— К черту политику, — оборвал его Андрюс Вилимас. — Выпьем лучше, братец.
— Чтоб им всем сквозь землю… Мартинас! Пли!
— О чем спор! За…
— …Мартинаса, брат!
Вилимас вытер локтем рот. Потянулся было понюхать хлеба, который подсунул Вингела, но тут у него зарябило в глазах, и он едва не свалился с доски.
— Дурак я был, — рассуждал он, пьянея не столько от водки, сколько от счастья: он наконец поверил, что правда на его стороне. — Хотел за других на кресте умереть, а меня без креста распяли. Надо было сто граммов за трудодень давать, как Барюнас давал. Выстроил бы себе домик в Вешвиле и мог бы над всеми смеяться.
— Литовская честность не позволяла, ягодка сладкая!
— Юренас… — разинул было рот Помидор.
— Юренас — не бог! — в ярости прервал Мартинас. — Сегодня секретарь райкома, завтра могут погнать канавы копать. Не вечен. А партия была и будет!
— За партию, ягодка сладкая!
Тост оборвало хлопанье двери: в магазин ввалился Клямас Гайгалас; за ним ковылял Винце Страздас. Бригадир зло глянул на сидящих у стены и двинулся прямо к прилавку. Он уже успел малость протрезветь и был весел, богат и независим, потому что колченожка одолжил ему сотенную.
Мужики навострили уши, заговорили вполголоса, беспокойно озираясь. Но Гайгалас вроде бы не видел их. Величаво швырнув Виле сотенную, он потребовал селедку, да чтоб икряную, а получив сдачу, спросил еще пива к трем бутылкам водки, которые уже стояли перед ним. Вел он себя так, будто в магазине, кроме его дружков, никого больше не было. Сперва налил Винце, потом брату и только тогда опрокинул бутылку в свой стакан. Истребок до того уже наугощался, что после первого глотка кинулся целовать Винце и, несмотря на братнины увещевания, упорно твердил одно и то же:
— Я Кляме Истребок, но на самом деле я ни Кляме, ни Истребок. Я — Гайгалас, самый что ни на есть Гайгалас. В армии три года отгрохал, народным защитником был, кулакам зубы считал…
Клямас ткнул брата в бок. Истребок привалился к прилавку и, уже присмирев, тихо сам себе втолковывал, что, по правде, родители хотели крестить его Йонасом, потому что родился он в день Иоанна Златоуста, но пьяные кумы перепутали и записали его Клямасом, хоть старший его брат тоже Клямас.
А Гайгалас в это время выпытывал у Винце Страздаса, каково было в лагере, по-дружески хлопал по плечу, дивился, что тот столько денег с собой привез, а больше всего жалел, что сам не может устроить такую пакость, за которую бы его засадили. Говорил он весело, незлобиво — ярость уж прошла, и мир теперь казался ему большой тюрьмой, в которой все осуждены пожизненно.