Деревня на перепутье
Шрифт:
— Нет уж, мой король. Не перевариваю этого надутого красавца, — добавила Года, когда Рамонас ушел. — Очень много о себе воображает. Думает, что все должны сходить с ума из-за него. Хотела бы я сбить с него спесь.
— У него нет ни сердца, ни чувств, только тот единственный предмет, который водит его за каждой юбкой, — сказал Мартинас, нежно глядя на Году и не видя ничего вокруг. — В воскресенье в Вешвиле приезжает театр. Взять тебе билет? Говорят, интересное представление.
— Не беспокойся, билет у меня будет. Половина наших из самодеятельности едут смотреть спектакль.
— Ведь ты меня когда-то любила,
— Это было давно, очень давно, Мартинас…
— Я понимаю: ты не можешь меня простить. — Мартинас тяжело вздохнул. — Но жизнь человека иногда так складывается… Ты очень злопамятная, Года…
— Нет. Наоборот — я страшно забывчивая. — Она слабо улыбнулась и положила обе руки на стол как прилежная ученица.
— Я не Рамонас, не Вингела, не этот инженерчик с вешвильского мясокомбината, который тебя все прошлое лето катал на мотоцикле. — Мартинас взял Годины руки и жестко сжал. — Я тебя люблю, Года! Искренне, яростно! Девять лет! Можно с ума сойти!.. Скажи хоть слово, хоть полслова, хоть… я тут же на тебе женюсь.
— Счастье, какое счастье… — Она понизила голос: Тадас с Бируте уже поглядывали на них. — Ты не подумал, что такое счастье мог мне предоставить каждый, с кем я дружила? Свистни я только…
— Да… конечно… не сердись… Я не хотел тебя обидеть, — уныло пробормотал Мартинас. — Сейчас я немного пьян, поэтому…
— Я не сержусь, Мартинас. — Она дружелюбно пожала его руку. — Нисколько. И не сержусь и не мщу. Мне до тебя нет никакого дела. Заруби это себе на носу. Для меня ты мужчина, как все, остальные, — ну, скажем, как такой Вингела, — и никто больше.
— И никто больше… — прошептал Мартинас, машинально поглаживая ее руку. Вдруг он почувствовал, что совсем протрезвел.
— Нет, может, и не совсем так. — Года налегла на стол. Ее голос шуршал тихо — как сено, когда его ворошат. — Трудно все забыть. Иногда вспоминаешь, думаешь: жил себе человек, любил тебя, и ты его любила; оба могли быть счастливы, но… своя шкура и какие-то сомнительные идеи оказались ему дороже любви. И от одной мысли об этом невольно почувствуешь не то презрение, не то жалость. А вообще…
Года говорила все тише и тише. Она словно встала из-за стола и уходила куда-то. Ее голос все слабел, удалялся, пока совсем не замолк.
Мартинас провел ладонью по вдруг вспотевшему лбу.
— Презрение… жалость… — прошептал он. — И ничего больше?..
— Когда вспоминаю, — она грустно улыбнулась, — только когда вспоминаю. А это случается редко. Не люблю поднимать мертвецов из могил.
— Презираешь и жалеешь, значит… — Его руки бессильно повисли под столом. — Так почему в тот вечер поцеловала?
— Не знаю. Наверное, из жалости. Ты был такой несчастный! И искренний. Может быть, первый раз в жизни не врал перед собой.
Он неожиданно встал. Побледневшие щеки нервно подрагивали. Нагнулся было, хотел ей что-то сказать, но только разинул рот и, мотнув головой, пошел к двери.
Года проводила его растерянным, жалобным взглядом.
Он стоял нагишом посреди читальни на столе и читал протянутый через всю стену лозунг: «Прочную кормовую базу для животноводства! Боритесь за высокие урожаи кукурузы!» Буквы были большие, белые, они двигались будто живые, и Мартинас никак не мог сложить их в слова.
— Сейчас
Мартинас обернулся. В дверях появился Лапинасов Адолюс в форме кадета буржуазной Литвы. Он стал стрелять из автомата по лозунгу короткими очередями. После каждой очереди раздавался вопль, и одна буква превращалась в окровавленную голову мертвеца. Потом дуло автомата направилось в грудь Мартинасу. Он закричал от ужаса, бросился ничком перед Адолюсом и обхватил его ноги.
Проснулся он весь потный от только что пережитого страха. В заиндевевшие окна глядела ранняя заря. Во дворе весело горланил петух. На половине Толейкисов что-то громыхало.
Мартинас сел в постели, огляделся и снова упал на нагретую подушку. На душе было погано. Хорошо бы проваляться до вечера, не думая ни о чем. Мерзкий сон! Откуда вылез этот Адолюс? К черту, не хватало еще ползать на коленях перед мертвецами!
Мартинас старался не думать об этом, но впечатление от сна не слабело. Он вспомнил дождливый осенний вечер. Он возвращался с железнодорожной станции домой, а навстречу приближались двое, положив на плечо что-то продолговатое. Бандиты! Он застыл, парализованный животным страхом, но голова работала на удивление четко. Его документы лежали в сапоге, а партийный билет он, как обычно, оставил дома. Он сыграет такого же бандита, как и они… Откуда у него пистолет? А, пистолет… Да вот, ухлопал под Каунасом советского активиста, забрал оружие и идет по Литве, чтобы пристать к партизанам…
Двое прошли мимо и даже не взглянули на Мартинаса. На плече темнели самые обыкновенные трехзубые вилы, несло от них перегаром по случаю завершения молотьбы, они громогласно разговаривали и пошатывались.
Мартинас постарался тут же забыть неприятное происшествие, но изредка оно все же всплывало в сознании, нарушая духовное равновесие и вызывая чувство гадливости к самому себе. «Я еще пьян со вчерашнего, — подумал он. — Надо поспать. Колхоз не убежит». Но сон не приходил. Он лежал как мертвец — бесчувственный, с крепко зажмуренными глазами, — а в ушах звучал странный гул, похожий на звон надтреснутого колокола. Мартинасу показалось, что этот звон идет откуда-то изнутри. «Только презрение и жалость…» Даже ненависти не заслужил — Ну и пускай! С этого дня все кончено с этой сукой. Не хочешь — и не надо! Больше он не будет перед ней унижаться, не будет лезть на глаза, хоть лопни сердце от любви. «Презрение и жалость…» Подумаешь, какая королева! Сколько унизительного благородства в этих словах! Вроде перед тобой невинная принцесса, а не потасканная деревенская девка. Тьфу! И ты, глупый парень, надеялся найти счастье с такой особой!
Но сколько он ни поносил Году, не мог вызвать в себе ни ненависти, ни презрения, которые бы оправдали его в собственных глазах. Он вспомнил пирушку у Лапинаса и до боли прикусил губу. Подлецы! Как они издевались над всем, что дорого ему! «Надо добром, миром, по-христиански, по божьим и королевским законам. Оружие всегда успеешь вытащить…» Заговорщики! И он туда же. Сидел, глотал самогон и молчал, как свинья, которую чешут. Ничтожество!.. Надо было отвести этого самогонщика в милицию, разогнать всю свору к чертям собачьим. Пускай не радуются, что купили его за рюмочку водки. Но совесть, будто мышь, сидела под метлой. Году ждал… Дурак несчастный!