Державный
Шрифт:
Государь сидел в просторной келье монастыря в обществе игумена Иннокентия, дьяка Мамырева, Троицкого игумена Паисия и священника Никиты. Игумен Паисий полгода назад благословил поход против Ахмата, подобно тому, как сто лет тому назад основатель Троицкого монастыря преподобный Сергий благословил поход Дмитрия против Мамая. В Боровскую обитель Паисий притёк вчера и сразу же поведал Ивану о чудесном знамении — во сне к нему явился Сергий Радонежский и сказал: «Благословение твоё готово исполниться».
Отец Никита был духовником несчастного Андрея Меньшого, которого привезли в обитель
Отец Никита каждый день исповедовал и причащал ушибленного, неизменно выражая уверенность в том, что доблестный витязь Опаковский пойдёт на поправку.
Был полдень, только что закончилась воскресная литургия, и вскоре ожидалась всеобщая монастырская трапеза. А покамест государь Московский и трое Господних слуг беседовали о том, о сём, а дьяк Мамырев кое-что записывал. Разговор зашёл об Иосифе Санине, и Иван Васильевич спросил:
— И всё же, каков он, Иосиф? Я однажды беседовал с ним, но так и не составил о нём определённого мнения.
— О том надо нам, вот, отца Иннокентия расспрашивать, — молвил игумен Паисий.
— Что ж, — вздохнул Иннокентий. — Подвижник он сильный, в вере твердокаменный… Хотя таковые ярые зачастую потом, в конце жизни, в ересь впадают. Незабвенный Пафнутий, отец наш, его более всех привечал. Помню, я-то ждал, что, умирая, он мне монастырь завещает, однако завещал Иосифу, а мне токмо сосуд с мёдом.
— Отчего же Иосиф долго не задержался в здешних настоятелях? — спросил отец Никита. — Ведь и двух лет игуменом не пробыл.
— Опять же, по горячести, — ответил Иннокентий. — Хотел вдвое больше строгостей навести, нежели при Пафнутии. А се, на мой робкий взгляд, более по гордыне. Есть в нём какая-то литовская гордость. Не наша, не русская. Он же литовец по матери-то.
— Да? Литовец? — вскинул брови Иван Васильевич.
— Литвин, — кивнул Иннокентий. — Мать его, Марина, литовка была.
— Сие много значит, — вздохнул духовник князя Андрея.
— Да, — махнул рукой Иван Васильевич, вспоминая полулитвина Юшку Драницу, да и свою бабку Софью Витовтовну. Хотя бабка-то, конечно, была не подарок. Но нельзя же по ней судить о батюшке покойном, Василье Васильевиче! — Не всегда это и значит. Иной литвин лучше всякого русского. Да ведь и сам отец ваш, Пафнутий, насколько я знаю, происходил из баскачьего рода, — сказал великий князь.
— Татарин? — гак и подпрыгнул на своём месте дьяк Мамырев.
— Ну уж — прямо так и татарин! — возмутился Иннокентий. — Дед его только был татарином, но по своей воле крестился и был назван Мартыном. А Пафнутий, в крещении звавшийся Парфением, воспитывался уже в христианской семье.
— Сам Фотий посвящал Пафнутия в игумены обители здешней, — со вздохом благоговения покивал игумен Паисий.
— А ведь и татарский язык знал Пафнутий, и однажды он пригодился ему, — сказал Иннокентий. — Когда князь-ирод Василий Ярославин прислал своего слугу-татарина жечь обитель, Пафнутий с ним по-татарски объяснился, заставил раскаяться и принять православную веру. И сие — одно из многих и не самое чудное чудо из всех, совершенных им.
В келью тем временем вошёл монах.
— Что,
— Почти готова, но я не затем пришёл, — отвечал монах. — К государю окольничий Плещеев прибыл. Говорит, царь Ахмат послов прислал.
Иван вскочил со своей скамьи. Кровь ударила в голову.
— Послов?!
Аж в затылке заломило от такого известия.
— Окольничий спрашивает, где государь изволит их встречать — здесь, в монастыре, или там, в Боровске, — добавил монах.
— Ты гляди! — усмехнулся отец Никита. — Только что отец-настоятель рассказывал о том, как татарин приходил обитель сжигать и обращён был в православие незабвенным Пафнутием, и — на тебе! Татары снова приползли сюда!
— Отец Иннокентий, сможешь обратить Ахматовых послов в христианскую веру? — спросил с улыбкою игумен Паисий.
— Татарского не знаю, — потупился Иннокентий. — А не то бы обратил.
— Так небось, послы русской речи обучены, — сказал Мамырев.
— Не мучайте отца-настоятеля, — сжалился над смущённым Иннокентием великий князь. — Не будем мы осквернять святую обитель присутствием в ней сыроядцев. Отправляюсь в Боровск.
— А как же воскресная трапеза? — спросил Иннокентий.
— Приду ужинать, — вздохнул Иван Васильевич.
Вскоре, покинув Пафнутьев монастырь, государь ехал по узкой дороге через высокий тёмный бор, славный своим сказочным обилием грибов и ягод, запасаемых иноками для многочисленных постов. Солнечные лучи редкими стрелами пробивались сквозь густые еловые и сосновые лапищи, а денёк-то был солнечный, ясный, морозный. Такие в феврале бывают, а сейчас — ноябрь.
Душа Ивана Васильевича трепетала от нетерпения. Он никак не ожидал, что Ахмат пришлёт к нему послов. До чего же любопытно узнать, с чем они прибыли! Три версты тридцатью показались. Но вот наконец добрались до Боровска, миновали стан Патрикеева-Булгака.
— Где послы? — спросил государь у встречающего его Григория Мамона.
— Ждут в Голубиной светлице, — отвечал Григорий Андреевич.
— Сколько их?
— Трое. Селимхан, Джамиль, Зальман. Да отряд охраны.
— Через полчаса веди их в Бисряную светлицу, я там принимать буду. Курицын где? Ноздреватый? Ощера? Аристотель? Всех ко мне! Хруста и Булгака тоже звать! Тетерева, Акима Гривнина! Чует моё сердце — вельми важное посольство.
В сопровождении Мамырева, Плещеева и игумена Паисия, которые приехали вместе с ним из Пафнутьевой обители, Иван Васильевич прошествовал в самую красивую светлицу Боровского дворца. В ней висело множество икон и парсун, украшенных жемчугом, отчего и называлась светлица Бисряной. Возбуждение великого князя продолжало расти. Сбросив с себя шубу и охабень, он остался в лёгкой чёрной ферязи, расшитой золотыми деревьями и серебряными птицами. Надо было одеться во что-то более торжественное, но ему не терпелось поскорее расправиться с ордынскими послами, и он решил, что не станет оказывать им большую честь — одеваться пышно. Он тотчас повелел поставить трон свой между двумя окнами, дабы яркое солнце слепило глаза татарам. Они тогда не смогут видеть лица его, зато сами будут хорошо освещены солнцем.