Дети семьи Зингер
Шрифт:
Управляющий наслаждался зрелищем хрупкого тела, распятого, словно бабочка на бархате <…>
«Прелестно!» — прошептал он.
«Очаровательно», — согласился с ним молодой лейтенант, вытирая руки окровавленным полотенцем. Генендл лишилась сознания.
В мире, где заправляли чудовища, нагие беззащитные люди были лишены надежды выжить, не утратив при этом достоинства. Когда они в спецодежде шли на работы, их существование игнорировали; когда их замечали, то подвергали насилию. В любом случае они были всего лишь «предметами».
Генендл приходилась Лернеру двоюродной сестрой. Именно в дом ее семьи он направился, когда вырвался из армейской «упряжки» и выкинул винтовку в Вислу. Его дядя, отец девушки Борех-Йойсеф, был властным, сварливым патриархом. Когда-то он владел поместьем недалеко от австрийской границы, но растратил все свое состояние на сумасшедшие деловые
Знаешь, Биньомин, мне твой отец никогда не нравился, да простит он мне эти слова. Он был чертовски глуп <…> Твой отец смотрел на чудотворцев и святых снизу вверх, как теленок смотрит на корову. Вот они его и использовали, как хотели…
Лернер, однако, не поддавался на провокации, хотя беспокойство его росло день ото дня. «С каждым днем ему становилось все теснее в крошечном пространстве отведенной ему комнатки. Ее оштукатуренные стены, казалось, надвигаются на него, давят даже сильнее, чем земляные стены блиндажа». Получалось, что освободиться от ярма невозможно. Он пытался погрузиться в чтение книг, но «гладкие белые страницы казались какими-то странно безмятежными, несозвучными времени, а симметричные буквы готического шрифта выглядели пустыми и бессмысленными». Как это было не похоже на Калмана Якоби (герой «Поместья» Башевиса), который черпал утешение в древнееврейских текстах! В конце концов, когда Борех-Йойсеф в очередной раз довел Генендл до слез, Лернер не выдержал и ушел. Он нашел себе пристанище в ателье скульптора по фамилии Рубинчик (в мемуарах Башевиса «Папин домашний суд» этот персонаж появляется под именем Остжего). Художники, собиравшиеся в студии Рубинчика, образовали сообщество под названием «Зайцы». Хотя Лернера они принимали вполне благодушно, он терпеть их не мог. Эти люди убивали время, «рисуя друг на друга злобные карикатуры… показывая слабости друг друга, передразнивая и провоцируя один другого».
После долгого сеанса такого морального уничтожения жертва чувствовала себя словно старая шлюха, лежащая со вспоротым животом на столе патологоанатома в окружении безразличных студентов-медиков.
Еще один «человек-предмет». По сути дела, эти «Зайцы» были немногим лучше тех немцев, что раздевали и мучили Генендл. (Неудивительно, что своими произведениями Иешуа заработал себе немало врагов!) Чтобы хоть как-то стряхнуть с себя апатию, Лернер попытался муштровать «Зайцев», крича на них как заправский сержант. Этот незначительный эпизод демонстрирует, насколько силен соблазн подражать своим бывшим мучителям, если рядом оказываются те, кто слабее тебя. Тот же мотив всплывает позднее, когда сам Лернер оказывается в роли муштруемого при гораздо более болезненных обстоятельствах. После того как «Зайцы» оскорбили Генендл, Лернер без долгих слов покинул ателье Рубинчика, так же как до этого ушел из дома своего дяди.
Когда в Варшаве стала слышна немецкая артиллерия, русские начали отступать. Евреи радушно приветствовали своих завоевателей: «Гутен морген! Гутен морген!» — кричали они. «Морген!» — равнодушно кивали в ответ немцы. Они немедленно приступили к ремонту и восстановлению мостов, которые русские при отступлении взрывали динамитом «в своей неуклюжей манере». Издалека гги усилия немцев выглядели довольно внушительно:
На холме, с которого открывался вид на обширную территорию восстановительных работ, Лернер остановился, чтобы рассмотреть эту картину. Водовороты иссиня-черной воды бурлили под полузатопленной аркой моста, волны ударялись о защитные стены, из мешков с песком была сооружена дамба, чтобы задержать поток <… > Сотни людей ползали, как насекомые, под холодным светом восходящего солнца, и клубы тумана перемещались, то скрывая, то обнажая широкую панораму движения.
Это было захватывающее зрелище. Лернер представлял, что он сам «руководит всем этим бурлящим процессом, словно нервный узел, через который проходят все импульсы». Но вблизи все оказалось совсем иным, и Лернер дорого заплатил за это открытие. Немцы,
Там люди, по крайней мере, держались ближе друг к другу, были объединены в общей борьбе против врага, сплочены в общем страхе перед некоей высшей силой. Здесь же рабочие существовали в состоянии какого-то безбожного, братоубийственного заговора, где сильные глумились над слабыми, а хитрые обманывали простаков. И циничные, не ведающие жалости немцы наслаждались этим расколом и использовали его в своих интересах.
Рабочие были поделены на группы по национальному признаку. Лернер, само собой, оказался вместе с другими евреями. Каждому рабочему назначали напарника. На Лернера взвалили благочестивого талмудиста по имени Йехиэль-Меер. «В глазах рабочих из других групп Йехиэль-Меер представлял собой типичнейшего еврея». Впрочем, хасидов презирали даже еврейские рабочие за их отрешенность от мира. А Йехиэль-Меер был самым отрешенным из всех. В результате он стал объектом насмешек и среди антисемитов, и среди тех евреев, кто крепче стоял на ногах. Даже Лернер, его напарник, не встал на его сторону. «Всю свою ярость и отчаянное бессилие Лернер выплескивал на этого чувствительного юношу». И когда упавшая железная балка раздробила ноги Йехиэля-Меера, Лернер упрекал себя, «будто бы во всем была только его вина». Он потерял сон, «умоляющий взгляд Йехиэля-Меера преследовал его: „Скажи, почему вы все так меня ненавидите?..“» Лернер, конечно, не был виновен в произошедшем — он никак не мог бы спасти несчастного юношу, — но, не желая видеть в напарнике человека, он и сам стал менее человечным. Он был виноват в том, что повел себя ничем не лучше других. Лернер превратился в обычного рабочего, подобного всем остальным, и позволил Йехиэлю-Мееру стать для него всего лишь «предметом».
Осознав все это, Лернер получил шанс искупить свою вину. С ним на связь вышел его старинный знакомец, с которым они вместе дезертировали из царской армии. Теперь этот человек был политическим активистом и носил другое имя. В тексте он, впрочем, фигурирует преимущественно под своей кличкой Красный Тулуп. «Лернера затянуло в конспиративную жизнь гораздо быстрее, чем он мог вообразить. Каким-то образом он и тулуп постоянно оказывались в одних и тех же местах». Лернеру было поручено агитировать рабочих, но это никуда не привело. Он жаловался Тулупу «Они там все подонки, человеческое отребье, я худших мразей в жизни не встречал». На что Тулуп отвечал ему «Пролетариат другим и не бывает». Очевидно, ругавшие Зингера коммунистические критики дочитали книгу только до этого места и не знали, что потом мировоззрение Лернера изменилось. Еще какое-то время он был настроен скептически, но продолжал просвещать рабочих, и его усилия были вознаграждены.
Постепенно, настолько медленно, что он и сам не отдавал себе в этом отчета, Лернер изменился. Презрение ушло, и он начал смотреть на рабочих как на людей с человеческими чувствами, сомнениями и разочарованиями.
Теперь эти люди уже не зубоскалили, когда Лернер обсуждал с ними ужасные условия работы на мосту. Они кивали, соглашаясь с ним. «Это все проклятые фрицы виноваты… Они настраивают евреев и гоев друг против друга, а сами пенки снимают…» Лернер, оратор революции, был в восторге. От его прежнего скептицизма не осталось и следа.
Насколько безнадежной казалась ему эта затея раньше, настолько твердо он верил теперь, что нет недостижимых целей и что полная, окончательная победа не за горами. Он проникся нежностью к своим товарищам-рабочим и стал искренне волноваться за их будущее. Все его мысли сосредоточились вокруг происходящего на мосту, и ни о чем другом он уже не думал.
Следующим заданием, полученным Лернером от Тулупа, было симулировать болезнь, чтобы попасть в лазарет и передать революционное послание санитарам русского госпиталя и тамошнему врачу, тому самому Григорию Давидовичу Герцу. Но Григорий Давидович уже утратил всю «веру в человеческих животных». Он прошел путь, обратный лернеровскому: от восторженности к недоверию. «Его глаза за блестящими стеклами очков смотрели со скепсисом, с ироничным, но совершенно ясным пониманием того, что собой представляет человеческое бытие». Вместо марксизма он следовал еврейским мистикам, учившим «не делайте зла, не противьтесь злу» — эту максиму Башевис позднее, в разговоре с Ирвингом Хау, приписывал Будде: