Детство Ромашки
Шрифт:
В один из воскресных дней мы выгнали стадо, когда солнце поднялось уже высоко. Свислов в тарантасе, запряженном парой, возвращался из села Колобушкина от заутрени. Встретился с нами на прогоне, остановил коней, крикнул:
—Наумыч, а ну подойди ко мне!
Дедушка остановился, оперся на дубинку и, не двигаясь с места, спросил:
А велики ли дела?
Глянь! — Свислов мотнул головой вверх.— Солнышко-то!
Дедушка усмехнулся:
На месте солнышко, по небу идет, светит...
А ты не зубоскаль! — Свислов покраснел как ошпаренный.— Велик, а придурковат, выходит! Человек день не поест —прибыль, а скотина
Дедушка рассмеялся:
—Ты, Ферапонт, видать, заутреню-то не на ногах стоял, а на голове!
Откуда в этот момент взялся Акимка, ума не приложу. Он искоса, по-птичьи, взглянул на Свислова и спокойно произнес:
—Сидит — чисто шишига в корыте, а лошади его хвостами обмахивают.
Свислов стал быстро бледнеть, борода у него встопорщилась, глаза полезли из орбит. Он медленно поднял кнутовище.
Акимка сунул руки в карманы, легким виляющим шагом подошел к тарантасу и звонко,- вздрагивающим голосом, явно вызывающим на столкновение, выкрикнул:
—А ну, ударь! Ударь, попробуй! Тронь меня — чего тебе будет! А ну!..
У меня стало падать сердце, и я схватился за рукав дедушкиной рубахи.
И странно... Свислов ударил кнутом не Акимку, а лошадей. Они рванули с места как бешеные.
Дедушка тискал Акимкины плечи и с необыкновенной ласковостью говорил:
—Этак, этак, Аким, его! Молодчага ты!.. Не боишься этого клеща...
Вот и сейчас он так же тискает мои плечи и, будто радуясь, повторяет:
—Молодчага ты! Ишь мошенник! Пятак подарил. «За телушками моими надзирай, пораньше вставай»! — передразнил дедушка Свислова.— Как будто мы с тобой поздно встаем...
А вставали мы ни свет ни заря. Глаза никак не разлепишь, ноги, все тело еще сковано сном, а надо подниматься. Если бы не бабаня, я ни за что бы не проснулся, спал бы и спал... Но она подталкивает меня то в одно, то в другое плечо, подсовывает руку под затылок, приподнимает голову, легонько шлепает по щекам:
—Пора, пора, Рома. Поднимайся, сынок, пора!
Не разжимая век, я сажусь на постели. Кажется, что я плыву куда-то вниз, в мерцающую синеву.
Бабаня обвертывает мне ноги портянками, насовывает лаптишки и с ласковой укоризной говорит:
—Эх, подпасок, подпасок—на мир работник! В бабки бы тебе играть да по улице бегать...
Когда лапти притянуты оборками, бабаня подхватывает меня под мышки, приподнимает и ведет за печку. Погремев ковшом в ведре, говорит громко и настойчиво:
—Держи ладони — умываться будем.
Холодная, колючая вода освежает меня. С глаз словно пелена спадает, и я вижу желтый свет ранней зари в окнах. Дедушка уже собрался. С дубиной под локтем и пастушьим кнутом, навитым кольцами на плече, он стоит у печи и приминает пальцем табак в трубке. Бабаня подносит ему в лотке ворошок горящих углей. Он наклоняется, берет маленький уголек и кладет в трубку.
Все это тянется медленно и в тишине. Иногда кажется, что в эту минуту у нас в избе должно произойти какое-то большое и важное событие. Но ничего не происходит. Дедушка забирает с лавки пастушью суму, закидывает лямку через голову, сдвигает суму на бедро, низко кланяется Ивановне и уходит.
От двери он бросает мне:
—Догоняй, Роман.
Вот и я собран. Бабаня поправляет лямки подсумка, спрашивает, удобно ли приторочен пиджачишко на случай непогоды, и,
—Беги теперь шибче. Дедушка-то вон уж и кнутом отхлопал. Поспешай, сынок...— Она вздыхает, глаза у нее становятся грустными и светлыми-светлыми. Кажется, что из них вот-вот хлынут слезы...
Как-то я не выдержал и спросил ее:
—А ты зачем плачешь?
—Чего это ты выдумки-то выдумываешь?! — сердито, почти с ожесточением, воскликнула она.— Дым это от дедовой трубки в глаза поналез. Уж такой он табачище курит, спасу нет...
Я не поверил ей. Дым от дедушкиной трубки никогда не лез мне в глаза. И каждый день, уходя из избы, я будто уносил с собой сияющие невыплаканные глаза бабани.
Жизнь научила меня думать о людях. Про себя я давно решил, что бабаня —добрая, ласковая, а зачем-то притворяется строгой. За напускной суровостью она скрывает все — и печали и радости. Дедушка мне понятнее. По чуть приметному движению морщин на его лбу, по глазам и по голосу я догадываюсь, когда ему грустно и когда он доволен чем-нибудь. Но иногда и дедушка нахмурится, замолчит и курит, курит, набивая одну трубку за другой. Будто ничего и не случилось, а он задумается и замолчит надолго. И вообще я заметил, что взрослые больше думают, чем говорят. Если же заговорят, то понять их трудно. Из всех, кого я узнал в Двориках, понятнее Акимки никто не разговаривал. Жизнь у них с матерью горькое горе. Хлеба нет, денегл нет, одеться не во что. Хорошо, что Павел Макарыч взял их на поденную работу — закупленную шерсть разбирать: белую к белой, черную к черной,— а то хоть глаза завязывай да в речку, в омут. Обо всем этом Акимка рассказывал шумно и как-то дерзко, словно похвалялся. Так же смело он говорил о своей ненависти к Свислову, а при встречах держался с ним куда храбрее, чем дедушка. Я даже заметил, что Свислов боится Акимку.
—Чего ты к нему пристаешь? — спросил я его однажды. Акимка пригнул голову и с суровостью взрослого произнес:
—А ты раз ничего не понимаешь, то и не спрашивай.— И, помолчав, добавил: — Я тебе говорил, он тятьку в тюрьму... и медаль за то получил.
Многого я еще не понимал, и думать об этом мне было трудно.
8
С самого утра жарко. Нигде ни облачка, а ветер горячий, словно его подогрели. Пока догнали стадо до выпасов, сомлели.
Когда коровы разбрелись по пастбищу и начали кормиться, дедушка вытер рукавом пот со лба и, устраиваясь под куртиной боярышника, сказал:
—Сбегал бы, сынок, за водицей. Душа у меня спеклась и во рту сухость.
Родничок был неподалеку, на дне неглубокой промоинки в пологой балке. Тонкая, звенящая струйка воды выбивалась из-под камня и накапливалась в колдобинке. Наполняя баклажку, оплетенную лыком, я захватывал воду левой горстью и схлебывал ее с ладони. Смотреть, как клубятся облака в голубой колдобинке, было занятно. Прохлада от родника, вздрагивающее в воде небо будили во мне приятные воспоминания. Я увидел себя на берегу Волги. И казалось, не в родник я смотрю, а в широкий, бескрайний волжский простор, и не облака то плывут, а дымы от пароходов. Я знаю, что их скоро развеет ветер, и мне не хочется этого...