Девки
Шрифт:
Глава седьмая
Егор Канашев оставил жительство на селе и, запродав мелкую бакалею, перебрался в мельничную сторожку. На людях стал угрюмым. Около построек ходил все так же молодо, зорко поглядывая на гурты кирпича и леса. Плотникам постоянно напоминал:
— До покрова кончите — озолочу, в вине выкупаю.
Теперь ему прибавилась новая забота: река. Артельщики были заинтересованы в низком уровне воды, чтобы вытягивалась влага из болота. Канашев же добивался высокого уровня, чтобы мельница работала на все поставы. Началась открытая острая борьба,
Немытовцы видели его редко. Он куда-то постоянно уезжал, делая строгие наказы сыну. Когда возвращался, находил одни упущения, выговаривал сыну брезгливо, с презрением:
— Облом ты, а не человек. Слякоть, вот кто ты. Человек все должен сделать, что он может, на своем куске земли.
Иван робко возражал:
— Не радует меня, тятя, вся эта канитель. Всю жизнь только оглядывайся, да изворачивайся.
Егор тряс бородой, сцепив зубы, бросал слова:
— Дурак! Счастье-то оно как здоровье, его не замечают, когда оно есть. Вот отец умрет, растранжиришь нажитое, тогда узнаешь, как отец был тебе дорог.
В последних числах июля люди приготовились к жатвенной страде, отточили серпы — рожь была сухая, трещала, как лучина. Однако нежданно-негаданно заладило ненастье, дорога разбухла, по земле поползли туманы. По реке ветром гнало воду мелким валом книзу, к плотине. Она плескалась через запруду, мутная и серая. С утра до ночи качались верхушками дерева — качались, роптали.
Ненастье отпугнуло плотников. На мельнице Канашевы жили одиноко и неприметно.
В окна сторожки хлестал дождь. Стекла заметно вздрагивали. Канашевы чаевничали в сумерках.
— Для кого я дела обламываю? — говорил Канашев мирно-ласково. — Для тебя! Мне одна утеха — сажень сырой земли. Сегодня жив, завтра нет. Одни добрые дела с собой возьмешь. Из земли создан и опять в землю изыдешь... Но живому благость труда дана и наказано богом — приобретай! Ибо зарытие таланта в землю есть глупость людская и худородие. А ты теперь в коренном соку. Ты — сила. Мне отец-покойник один чугун разбитый в надел дал, а гляди, сколь нажито. Это почему? Усердие приложено и смекалка. Мало бай, да много знай, понял?
— Каждый день одно и то же, тятя.
— Придет ли Марья жить?
— Не знаю.
— Пентюх вислоухий!
— Как не называй порося карасем, от этого он постнее не станет.
— Зацепки в жизни у тебя не вижу. Облокотиться нам с тобой не на что, поедом едят нас — «буржуазия», «паучье», а годок-другой пройдет — глядишь, волостное правление с поклоном к нам придет. О бедняке вопить бросят, падет взгляд на старательного крестьянина. Без старательного мужика ни одно государство жить не может. Мы — столбы. Столбы крепки — легко сидеть любой власти. Вгрызайся, Иван, в дело. А ты только водку жрешь. Все стороной от настоящих дел идешь. На сходках тебя не слыхать, против бога не перечишь.
— Поперечишь! Лупцевал как сидорову козу, сам обеднями, да псалтырями меня мучал. Забыл, видно? Бог мне прискучил хуже горькой редьки.
— Какое тебе дело до меня? Старый не указ, ты свое гни! Опять же вот: к ученым
Он шумливо поднялся с лавки, не спеша прочитал благодарственную молитву и поглядел на берег. Ручьи разъедали дорогу. По долине сплошные шли косы ливня. Вверху непрестанно громыхало вслед за блестками молний. Вдоль плотины шагал человек, палкой нащупывая землю. Он был в брезентовом плаще с капюшоном.
Канашев рывком убрался за простенок, сказав:
— Анныча черт несет. Подавай, мать, варенье, ставь водку.
Пришелец отдышался у порога, промолвил по обычаю:
— Чай да сахар.
— Милости просим, — поторопился ответить Канашев, — дорогому гостю почет и привет.
Анныч от чая не отказался. Сняв плащ, стал роптать на погоду, на срыв работ. Свернул козью ножку и начал дымить в сумраке. Наступило тягостное молчание.
— Какое безобразие, — заговорил вдруг Канашев, — мне рассказывал Яшка, как шофер райторга вез три тонны помидор в город. Три дня мучился при переезде через гать. Дорога размокла, раскисла, постоял он сутки, постоял двои, да и выбросил помидоры в грязь. Пустую машину еле вывел. А в городе такая дороговизна, и о помидорах помышляют как о каком-то чуде. У хорошего хозяина ни одного золотника добра не пропадает... Видишь, к мельнице в любую погоду подъезжают, как по шоссе. Гравий, щебень. А около наших волостных учреждений даже в хорошую погоду не проедешь. Вот будет все общее — утонем в грязи.
— Бездорожье — наследие царизма. Чему ж тут дивиться? Прошлые хозяева земли, видать, больше барыши считали, чем об общем благе заботились... А народ расплачивайся за их корысть...
— Ишь, куда повернул, — недовольно отозвался Канашев. — Легко вам будет жить. Как только нелады у вас — так и цари да кулаки виноваты...
Опять наступила тяжелая пауза.
— За Марьюшкиным приданым пришел? — спросил вдруг Канашев.
— За Марьиным. Ты угадал, Егор Лукич.
— Не отдам. Напрасны хлопоты. Знай, что всегда приятнее взять, чем отдать. Кроме того, помни, что она мужняя жена. Они зарегистрированы и венчаны. Вон ее законный супруг.
Ванька даже не шелохнулся.
«Судебная канитель опять затянет стройку артельного двора, — думал Анныч, — одежа Марьина высока по цене, сразу бы покрыли долги плотникам. А тут, видно, опять неприятности на носу, опять горькая просьба «погодить». У него если не вырвешь вовремя, пропало. Жмот! Успел распродать он или не успел? Описать, конфисковать вовремя».
«Надо было одежду распродать, — думал в свою очередь Канашев. — Ищи потом ветра в поле, выясняй, какое приданое она принесла в дом. Свидетелей не было. Если судебная история и подымется — к тому времени жернова завертятся, зажуют, деньги явятся, а с деньгами любого судью куплю. Анныч маху не даст, дьявол! Сейчас же этой же ночью имущество припрятать».