Девки
Шрифт:
— Твое родное семя, — говорил он тихо. — Гляди, Василий, в оба, зри в три! Говорю тебе по-божески — близок будет локоток, а не укусишь.
«Опять про меня! — промелькнуло у Марьи в голове. — И когда будет конец этому?»
Мать рядом вздохнула:
— И что-то за жизнь ноне! Полегче вы с ней. Исподволь и ольху согнешь, а вкруте и вяз переломишь.
Потом опять назидательно потекла речь Вавилы:
— Покуралесили, побесились, подурили по маломыслию, и довольно. Пора за ум браться! Муж с женой бранятся, да под одну шубу ложатся — пословица
— Дочка, выдь, — ласково позвал Василий.
Марья вышла из чулана и остановилась у стола, недружелюбно глядя в тот угол, где сидел Вавила.
— Вот, дочка, эти люди, — Василий указал на Пудова, — с советом ко мне пришли, ходоки от свата. Сват обратно тебя в дом зовет, порывать сродство с нами почитает не богоугодным делом. И все тебе прощает. Кто старое помянет, тому глаз вон. Как твой разум про это, дочка, рассудит?
— Я много от них, тятенька, пострадала, — ответила Марья решительно. — И скорее в омут головой, чем к ним. Мне, тятя, эта жизнь хуже смерти — с немилым человеком век коротать.
Она неожиданно заплакала, подняв передник к глазам, отворотившись от Вавилы.
Хотелось перечить решительнее, но вид отца умерил ее желание: она угадывала, что отец уже и сам сомневается — возвращаться ли дочери к сватьям или не возвращаться. Отца при этом стало жалко, и от жалости невзначай появились слезы. Раньше она боялась его за строгость и побои — почитала его желание для себя нерушимым законом. Но теперь вдруг стало ощутимо, что все, чем внушал отец страх, совсем не важно и не страшно. Она сознавала уже свое превосходство над ним, обретенное после опыта в замужестве, и пока что проявляла превосходство это под видом только легкого непослушания.
— На страданье не пойду, тятя, — повторила она.
Отец опустил голову. Тогда сердито заговорил Вавила:
— А читала ты книгу про Иова многострадального, который на гноище лежал и все-таки бога славил? Тебе перечить при таком деле совсем не след.
Марья молчала.
— Опять же, с какими людьми дружбу свела, — продолжал Вавила. — Отцу стыдно перед соседями. Род ваш честен и непорочен, а ты с Аннычем заодно. Скажи на милость, и что ты там у них нашла хорошего?
— Мне с ними легче дышится, — ответила она. — Там — душевные люди.
Вавила всплеснул руками:
— Разбойники-то эти? И Анныч, по-твоему, душевный человек? — спросил он в злобе. — Каторжник! За хорошее в тюрьму не посадят.
— В старое время и хороших людей по тюрьмам мотали.
Все всплеснули руками.
— Знакомые речи.
Отец наконец сказал:
— Они, дочка, хотят церковь под жилье оборотить.
— Людям негде жить, — сказала на это Марья, — я была у многих погорельцев, живут — хуже нельзя. А богу и без церкви тепло.
— Бог свидетель, ее околдовали, — сказал Вавила. — Молитесь пророку Науму, свечи ему чаще ставьте. Он грехи отмаливать горазд. Ой, девка, набралась ты богомерзких помыслов. Умереть мне на месте, пропала ты. Быть тебе в пекле.
— Одумайся, — с горечью сказал отец. — Не лучше ли к мужу-то вернуться?
—
— Сходи к мужу, поговори, условия выскажи. Нынче выставляют условия, не стесняются.
— Дело, тятя, давно решенное и конченное, — смело сказала Марья, — али бог бабу на смех родил? — и вышла, сердито хлопнув дверью.
— Наваждение! — произнес Вавила. — Порченая. С каким-нибудь комсомольцем стакнулась. Эх, Василий! Говорил я тебе, береги девку, как стеклянную посуду, грехом расшибешь, ввек не починишь.
— Приворожный корень разве раздобыть, — сказала мать. — Да попользовать ее, к мужу и вернется.
— Какой тебе корень, когда она ни во что не верит, — заметил Карп. — Над богом-то смеется, мимо церкви идет, не перекрестится. Федорова выучка.
— Ну, Василий! — упрекнул Вавила. — Жалко мне тебя, пропала ее головушка, пропали и вы вместе с нею. Как отпечатала она свою программу. Дьявол в ней бунтует!
Приятели долго сокрушались по поводу порчи мира и только к полуночи разошлись по домам.
Глава десятая
Осенью, до покрова, — престольного праздника, — как всегда, съехались в Немытую Поляну парни-отходники, сколачивавшие деньгу на ярмарке и на промыслах Волги.
С делами было покончено. Отсеялись, обмолотились, картошку убрали. Подкралась пора свадебных пиршеств. Девки обзавелись квартирами для зимних посиделок, каждая внесла свою долю оплаты. Квартиры сдавались малосемейными вдовами, одинокими, сиротами, старыми девками.
Девки рядились напропалую. То надевали старинные сарафаны с набойчатыми рукавами, перешедшие к ним от теток, матерей и бабушек, на плечах — турецкие шали да черные шелковые платки с оранжевыми цветами в косяках; то вдруг являлись на посиделки в коротких платьицах, несуразно обтягивающих деревенские ядреные, тугие тела; то приходили в газовых шарфах, как в радуге, в гетрах и в юбках с множеством на них затейливых пуговиц, искрящихся и сияющих. По целым суткам девки проводили на квартирах, где стоял бесперебойный гам, грохот, визги, стон, лязг и безутешно рыдала двухрядная гармонь. Ох, как рыдала!
Молоденькие девки выхвалялись перед старыми самоновейшими модами — брошками из слоновой кости с именами: «Маня», «Шура», «Катя», блузками «ойра», юбками «клеш», цветными вязаными галстуками. А молодые парни отличались рубахами из яркого сатину и галстуками всех рисунков, показывали желтые штиблеты с острыми носами и прорезиненные плащи, хрустящие, как свежая капуста.
Парни, прибывшие с городских заработков, угощали девок воблой, кренделями, фисташками, постным сахаром и кедровыми орехами. Ходила по грязным улицам разгоряченная утехами молодежь, махала белыми с нитяной вышивкой платками, ухала и плясала вприсядку под гармонь. Знай наших! В волостном кооперативе наступил кризис на пудру, сапожный крем и румяна. У госспирта торчали очереди. В мануфактурной лавке подчистую разобрали ткани, ситец и бумазею.