Девки
Шрифт:
Девки в потайных местах обменивались секретами, изливали подругам скорби сердец. Большая в эту осень стояла тревога. Парни гулять — гуляли, а чтоб посватать кого, так к этому охоты не выказывали. «Нищих плодить — лучше с девкой не ходить», — был общий приговор. И в балалаечном, в тальяночном, в баяночном визге, под любовные припевки девок велись речи о скудоумии дедова житья на селе, о делах, коими выгодно заняться в городе, о гибельной трехполке, а больше всего — об Аннычевой политике.
— Аннычу, может быть, и привелось бы новую жизнь на ноги поставить, — говорили парни, — да много разной бюрократистики, статистики, да чертистики.
Игнатий
— Скажи, Игнашка, ты на войне был? Был. В партии состоял? Состоял. С Деникиным боролся, Колчака глушил? Глушил. Не выдержал под конец, смялся, как печеное яблоко? Верно, смялся! Радость души под конец в рюмке обрел?! Хлещи меня, партия и Советская власть, и в хвост и в гриву!
Мастера плотники тоже гуляли, забросив артельную стройку. Доканчивали дом одни сподручные, да и те в последнее время работали помалу, нехотя, — общее возбуждение увлекало и их.
Анныч беспокоился за постройку, по ночам ввел караул из артельщиков. Караулил чаще всего Санька — он сочинял в тишине стихи.
В полночь Анныч подходил к постройке артели и видел в недостроенной избе свет. Около стройки пахло свежей стружкой. Анныч заглядывал через окно, пробитое в стене, и обнаруживал Саньку. Он, облокотясь на обрезок тесины, сидел в углу, в валенках, завернувшись в отцов чапан, подпоясанный для теплоты веревкой, и писал.
— Кто караулит? — раздавался голос Анныча.
— Есть караул, — отвечал Санька, — вздрагивая и высовывая голову в отверстие окна.
— Пишешь?
— Пишу.
— Пиши.
Село гудело в гармониковом плаче, дробная припевка выделялась и дружно ползла по заплетням в овраги и поля. Там, на юру [104] , перекликалась она с воем ветра, с шепотом чернобыла [105] .
— Спал бы, Анныч.
— Всю ночь гульба. Того и гляди спалят. Не спится.
104
На юру — на открытом возвышенном месте.
105
Чернобыл — разновидность полыни.
Фигура Анныча уплывает за груды кровельного теса.
Санька садится одиноко и продолжает писать в областную «Крестьянскую газету».
«Престольный праздник стал теперь бичом для сельского активиста. Вино льется рекой, вспоминают сельчане обоюдные обиды и в первую очередь поносится селькор. Поножовщина — специальная принадлежность престольных торжеств. Я шел на комсомольское собрание и встретил на улице толпу парней и девок. Впереди всех шел подкулачник с гармошкой, он был пьян вдрызину и когда увидел меня, то заиграл плясовую:
Говорят бабы Про наши наряды: Еще года два годить, Потом голым всем ходить.И закричал: «Вот он, который заставит нас ходить голым. Он хочет у всех забрать имущество в один котел. Мала куча, ребята». С этими словами он сшиб меня с ног, остальные
Голова туго набита волнениями истекшего дня. Санька ложится в угол на стружки, силясь забыться. Мысли идут стадами. Вспоминаются лета со ржавой осокой и тальником — тогда думы были легкие и выветривались без следа. Маячат издали отчаянные от избытка сил драки, опустошительные набеги на чужие поля и огороды, длительные и шумливые свадьбы, и еще: начальство округи, урядник и поп.
Урядник ездил всегда в тарантасе. Мужики торопились снимать картузы и низко ему кланялись. В то время Анныча мужики называли «политикантом» и «сормовичем», а урядник был с ним в раздоре. Этот же урядник, помнит Санька, битый стоял перед мужиками, а Анныч с табурета говорил про царя и бога. Потом объявились на селе чужие. Хожено было ими и езжено, называли их бабы «оратурами», поливали их бабы словами всяческими, а мужики слушали, говоря:
— Может, и взаправду они за землю и волю.
Анныч «оратуров» тех ругал, и «оратуры» Анныча ругали. С солдатами — бывшими фронтовиками — у Анныча был лад, но солдаты ушли опять, много их ушло и совсем безвозвратно. Анныча переименовали «комитетчиком». Комитетчиками назывались тогда многие, понимающим же был один только Федор Лобанов — постоянный агитатор среди молодежи.
Санька в волнении стал перечитывать дневники Федора Лобанова.
«...Не так давно кулаки грозили мне отомстить за разоблачительную работу, и вскоре после этого хулиган на гулянье набросился на меня с ножом. Он поранил мне руку и когда давал на суде показания, то признался, что сделал это за три рюмки очищенного. Работаю днем и ночью. Вчера проводил собранье молодежи и бедноты, сейчас еду пахать, а вечером буду читать. Я познал радость печатной буквы».
«Радость печатной буквы» — это понравилось Саньке больше всего. Он повторил фразу несколько раз про себя и продолжал читать:
«...Чем больше я приглядываюсь к брату, тем больше убеждаюсь, что мужицкая собственность съедает его без остатка, а человек он неглупый. Значит, вся беда в этой собственности. Вчера он весь день рыл ямы около полос, концы которых касаются дороги. Рыл с расчетом, чтобы проезжающий в телеге непременно на яме поломал ось.
Слышно, что Канашев купил сеялку. Он берет за пользование ею пуд за сутки. Он говорит — «это настоящая культура сеять сеялкой». Он всегда говорит о культуре. А я вижу, что культура в условиях собственности на руку таким, как Канашев. Вот почему я настаиваю на кооперировании населения. Петр Петрович подхватил лозунг «обогащайтесь» и теперь на этом основании готов проститься с диктатурой пролетариата.
На посиделках говорили мужики про социализм. Вспомнили эсера, который в семнадцатом году приезжал к нам в село. Вспомнили его речи. Социализм его, поданный мужикам, представлял следующее: земля — мужику, свобода — мужику, власть — мужику. Никто мужику не перечит ни в чем, а сам он себе барин. Один из присутствующих на посиделках слушал эти речи, да и говорит вполне искрение: «Большевики все дело испортили. Кабы случилось, как тот оратор говорил — все богатства крестьянину, — открыл бы я лавочку при этом социализме самом, нанял бы работника и велел бы ему торговать, а сам попивал бы чаек с Матреной на крылечке, не привелось при социализме пожить, помешали, дьяволы...»