Девки
Шрифт:
За густо посаженными столами производились тысячные сделки. В империалистическую войну вели здесь по тайности торговлю золотом, в первые годы нэпа — червонцами. А раньше за этими же столиками создавали свои миллионные дела купцы Сметанкины, Сироткины, Бугровы, Дегтяревы, Башкировы — пенка нижегородского денежного сословия.
В верхнем зале «крупная» публика попутно с делом лакомилась волжской стерлядкой, паровой осетринкой и паюсной икрой свежего привоза, а внизу поедала московскую солянку вперемежку с водкой торговая челядь — сельские кулаки со свинцовыми
При гостинице были номера, постоянно переполненные озабоченным людом особой внешней повадки и привычек: хлеботорговцами с Камы и ее притоков Чусовой и Белой с Уфою, завсегдатаями Астраханского рыбного промысла, лесопромышленниками с Ветлуги и Керженца. Не брезговали номерами и комиссионеры столичной галантереи, мелкие пароходчики, садовладельцы, уездные лавочники, — все они обретали тут деловое пристанище с кровом и пищей сообразно содержимому своего кошелька.
Номера, правду сказать, были темные и от постоянно снующего в них народа — не первостатейной чистоты. Но люд в них набивался степенный, осмотрительный, и по-видимому из-за этого в гостинице не было скандалов, не было лихого кутежа — буянство и денежный шик здесь расценивали бы как зазнайство и непростительное мотовство.
Владел гостиницей и рестораном при ней в те времена выходец из крестьян пригородного села Богородское, скопидом и трезвенник купец Федор Обжорин, угрюмый бородатый мужик, к старости ставший миллионером. Он всегда ходил в заштопанных брюках и «вечных», с толстыми подметками штиблетах. Под его началом в номерах отработало не одно поколение немытовских людей.
Когда пришла революция и Федор Обжорин убежал от нее в свое село, бросив заведение на попечение коммунхоза, служаки из Немытой Поляны перешли по наследству к последнему: обсиженные места не только птицам любы.
В начале нэпа внизу оставили столовую для набережного трудового люда — извозчиков, грузчиков, приказчиков, — а наверху по-прежнему гнездился «чистый» зал для избранных. Там по вечерам цыганками исполнялись романсы про жгучую любовь, а публика ублажалась водкой и пивом. Здесь пытались возродить замашки черной царской биржи, и в ресторане, прозванном в ту пору «Неаполем», учащались облавы на фальшивомонетчиков, спекулянтов и кооперативных пройдох.
Однажды, ранней весной, в самую капель. Парунька вышла из номера, в котором жила она с подругами — уборщицами гостиницы, и спустилась вниз.
Парунька жила на третьем этаже, а служащим из мужчин жилье всегда отводилось этажом пониже, и ей приходилось постоянно ходить через мужской полутемный коридор.
На этот раз ей нужно было вымыть лестницу, ведущую к парадному. Она шла с ведром и мочалкой, подоткнув сарафан. Хлопали дверьми проснувшиеся жильцы проходили коридором от умывальника, пофыркивая и утираясь на ходу. В конце коридора, где помещались официанты, отворилась дверь,
Спина его показалась знакомой. Парунька поставила ведро, отошла в глубь коридора и подождала. Официанты, готовые к работе, с полотенцами на плечах, торопливо уходили в зал — не показывался один только Бобонин. Парунька прошла вторично мимо его номера и в щелку двери явственно увидала: раскрылив полотенце на руках, Бобонин говорил сидящему спиной к дверям мужику в дубленой шубе:
— Здесь тебе указчики и советчики найдутся, образованных у нас людей — гибель. Такие ли дела заворачивают! Заводы открывают вновь без всякой боязни, а ты за мельницу дрожишь. Лесопилку боишься строить. Расширяй дело, иди к финишу на всех парах.
Мужик в дубленой шубе отвечал, но говорил он так тихо, что ничего не было слышно, — до Паруньки долетали лишь слова:
— Суды, голова! Артельное житье.
«Кто это?» — подумала она.
— Артельным житьем они тебя не запугают. Артель сама по себе, а ты сам по себе, — опять полилась уверенная речь Бобонина. — Государству от тебя пользы больше приходит. Побаламутится, покричит Анныч в земотделах, да и бросит все. Европа умнее нас, и то артелей не заводит! Действуй, скажу тебе, смело и категорично, раздуешь кадило пуще прежнего.
Мужик поднялся со стула, и Парунька узнала в нем Егора Канашева. В бороде его прибавилось седины, морщинки на лице стали резче, но в остальном он был прежний.
— Советовали мне люди, — услышала Парунька, — большие приятели, валеной обувью торговцы, больно шибко советовали артель завести. Они завели в Заволжье и живут не хуже прежнего. Свой брат да сват и работники для отвода глаз в членах состоят — дело верное, выигрышное, но скоро сказка, Миша, сказывается, да не скоро дело делается. Люди — псы. На кого положиться? На Яшку прохвоста, на жулика Филю?
Не спеша он скинул шубу и выпил стопку водки.
— Одна у меня печаль, — продолжал Егор, — сын растяпа. Тараканьего шороха боится. Одно на разуме: «Уйду в члены профсоюза!» Ему твоя жизнь по нраву. Дело, говорит, чистое, барышное, а ответственности никакой и от всякой политики подальше. Молодежь пошла слякоть.
— По Лобанову делу подозрения кончились? — перебил его Бобонин.
— Петр Петрович следователю объяснение дал. Явное дело — утоп по неосторожности. Какие могут быть улики? Хорошие все-таки сидят в судах люди, понятливые, не придираются.
После этого Канашев подошел к двери и закрыл ее.
«Про что разговор? — подумала Парунька. — Артель свою думают сколотить, суды наши хвалят, Петра Петровича — не к добру».
Ей вспомнилось, что дело с гибелью Федора Лобанова вовсе затерялось: сперва писали в газетах с явными намеками на причастность к делу Канашева, а потом так все и сошло на нет.
Она спустилась на лестницу и принялась за работу.
По лестнице поднялся Матвей в черном дубленом полушубке.
— Анныч здесь? — спросил он.