Девки
Шрифт:
Шла кутерьма. Бабы гнали мужиков на собрания, растревоженная молодежь гикала и свистела, не дозволяя мужикам-противникам сговариваться, а погорельцы наступали:
— Издыхать, что ли, нам прикажете с семьями на глазах у народа?
На совместных заседаниях Совета и ячейки та же молодежь говорила председателю сельсовета Семену:
— Гляди хорошенько, людей нетерпеж берет от холоду, — пождут да устроят спектакль всем на диво: новое освещение села в темную ночь. Равенство, так равенство, поддерживай молодежь, конфискуй божий дом под жилье!
Семен, косо поглядывая на членов Совета, твердил:
— Я за всех не ответчик. Решайте сами. А я поддержу.
— У каждого голова на плечах, — говорили на это члены
Верующие собрались нехотя, говорили мало. Каждый знал, зачем пришел, и семьи артельщиков, живущих в амбарах, и погорельцев, не успевших обзавестись стройкой, без скандала получили на временное жительство зимний притвор церкви.
На другой день, сумерками, пришла к Марье Шарипа, вывела ее в сени и прошептала:
— Оказывать надо помощь переселенцам. Сколько всякого добра в церкви, икон, подсвечников! Вавила боится: разорят, говорит, расхитят, просит вынести.
— Богомолица я всегда была, — ответила Марья, — а теперь сама себя не пойму, за кем я иду, против бога или за богом?
Она сходила в дом, оделась, и они торопливо пошли вдоль улицы.
Вавила Пудов открывал церковные двери. Замки гремели, в морозном воздухе слышалось из бабьей толпы, собравшейся в ограде:
— Взыщет господь! Он терпелив, многомилостлив, а взыщет.
Тут, сбившись в кучу, стояли артельщики. Они отмалчивались в сторонке, но, как только растворились церковные двери, первыми вошли на паперть.
— В божьем доме в картузах ходят! — закричали бабы.
Анныч сдернул картуз, вслед за ним это же сделали другие. Толпа безбожников и богомолиц ввалилась в церковь, непривычно шумливо, с переговорами и злобным шипеньем. Бабы умильно, с воздыханиями приближались к подсвечникам и иконам, пугливо приподнимали их на руках и несли к церковной кладовке.
— Легче, — кипятился Вавила. — Что несете? Божий лик несете!
Он покрикивал на артельщиков, загораживая вход в церковь нетерпеливым погорельцам, приготовившимся входить с домашней утварью.
Погорельцы стояли на лестнице, ведущей к паперти, с детьми и пожитками, как цыгане на базарной площади. Их было семей восемь, многодетной голи. В ограде и подле них плакали малые дети. Кто-то пел озорные частушки.
— И как господь не покарает вас, антихристовы сыны, — причитали бабы.
Не успел Вавила освободить церковные стены от дорогих икон, как нетерпеливая толпа неудержимым потоком хлынула внутрь церкви. Кто-то зычно просил:
— Марьюшка, кормилица, подержи ты моего постреленка малость!
Марья подняла на плечи растревоженного мальчишку и понесла поверх толпы. За нею баба тащила ухваты, осколок самоварной трубы, сковороды, посуду в мешке... Табор тянулся бестолково и суетливо. Ребятишки, опережая матерей, пускались наперегонки с визгом и топотом. Каждый старался занять место поудобнее — клирос, угол подле печки. Вскоре все зимнее помещение церкви было завалено пожитками. Посреди пола нагромождены были мешки с житом, постельное тряпье, зимняя одежда. Ребятишки уже сдружились, не желая знать своих углов, наперекор взрослым. Бабы округляли себе уют. И вот невиданная установилась жизнь: продрогшие в землянках люди поставили столы на приволье, на них самовары, под столами сложили чугуны. Полным хозяйством зацвело богово жилье, и в нем вздохнули, наконец, земляные люди. Уже пылала печка. Хозяйки умудрились наставить в нее чугуны с картошкой, а дети забегали в алтарь, куда было заказано не входить, и матери охали, выманивая их оттуда: самим им в алтарь идти было нельзя, потому что женщина по уставам церкви «не чиста».
«Все по-новому, — подумала Марья. — Видно и я с ними на вовсе привязалась к политикам, к богохульному стану. Тоже за народное право».
Когда в ограде, запруженной глазеющим народом,
Человек стучал костылем, не поддаваясь на расспросы, трогал золоченые писульки царских врат, настоятельно кого-то искал. Полушубок, скроенный бористо [108] и емко, и шапка, опущенная на глаза, укутывали его с головы до пяток. Взрослый народ в спешке переселения не обращал на него внимания, но зато ребятишкам он показался очень занятным. Они разнесли слух о нем по деревне, и вскоре Анныч стоял в полутемном растворе паперти под картиною страшного суда, а пришелец ворчливо обливал его невнятной сумятицей слов.
108
Бористый — складчатый.
Они сошли по лестнице вниз. Человек с костылем сердито уковылял за ограду. Подоспел Санька и зашептался с Аннычем.
— Нелюдим, а парень делюга, принять надо, кузнец из него хошь куда, — услышала Марья, — брательник мой это.
— Летатель?
— Он самый. Крылья сделал лубошные. Хотел с избы полететь, но только, упав, ноги поломал. Из больницы только что выписался.
— Поживем — увидим, — ответил Анныч. — На рабфак его отправим, первейшим трактористом, может, станет.
— Православные граждане и безбожные граждане, — обратился он к столпившемуся у ограды народу. — Не будем, как сказочная избушка на курьих ножках, к лесу стоять передом, а к усталому с дороги человеку — задом. Скотина и та стремление к теплу имеет, и для нее мы строим конюшники. Даже бесплотные духи в эдаких доминах нуждаются, так обыкновенные люди разве не должны нуждаться? Но живут они, эти люди, в землянках на манер звероподобных и земноводных. Дело ли это? Думаю, не дело. Поэтому не серчайте на нас, православные граждане, что мы божий дом в человечье жилье превратили на месяц. Думается, что к своему сроку Игнатий управится с артельным жильем для обиженных семей. А пока прощайте. Пора, думается, старикам на боковую.
Марья вышла за ограду. Не испытанный раньше восторг жалил ее сердце. Она разыскала в толпе Саньку и сказала:
— Если поглядеть на это дело, только бы и жить человеку сообща. Человек не долговечен. Зачем запасает, рвет зубами ближнего? А? Объясни ты...
— Корень всему — «своя рубаха ближе к телу». Идиотизм крестьянской жизни. У Маркса сказано. Корень этот мы вырвем. Видишь, не грело, не грело, да вдруг осветило.
— Жил мужичонко ни скудно, ни богато да вдруг пошел по Федоровой тропе, богу и иконам и служителям их на горе. А нам выпала определенная линия работать совместно.
Он взял ее под руку, — дылда выше ее на голову, — и они, омываемые толпой, зашагали.
Обнажилось звездное пространство, багровый месяц повис над изгородью. На дороге легли косые тени. Умирали всхлипы гармоники за рекой в осенней отстоявшейся тишине.
ЧАСТЬ
ЧЕТВЕРТАЯ
Глава первая
В царское время на берегу Волги-реки, в белом приземистом доме купца Обжорина, схожем с гигантским сундуком, ютилась черная биржа Нижегородского торга — всех волжских дельцов сходбище. В верхнем дорогом и нижнем дешевом залах этого дома биржевые маклеры, торговые агенты и досужие ловкачи сводили друг с дружкой городских купцов да приезжих толстосумов: арзамасских и богородских кожевников, павловских скупщиков по кустарно-металлическим изделиям, меховиков-мурашей, семеновских ложкарников и прочий торгашеский люд.