Девять хат окнами на Глазомойку
Шрифт:
Через болото они шли вброд, одевши резиновые сапоги. Вася ждал их на другой стороне и перешел к ним, чтобы показать, где идти. А далее пошли цепочкой. Как стали подходить к дому, Катерине Григорьевне вдруг страшно сделалось, остановилась, открытым ртом глотнула воздух и сказала:
— Силы нет! Что же это, господи?!
У дома стояли несколько человек, окна-двери настежь. Из черноты сеней и комнат вытягивало запах восковых свечей. Женщины крестились и плакали неслышными слезами.
Петровну уже обрядили, она лежала на столе ногами к дверям, в сложенных морщинистых руках горела свеча, пламя немного коптило и вытягивалось от сквозняка. Старушка в черном стояла перед другими свечами у ее изголовья с очками на носу и, запинаясь, читала нараспев
Катерина Григорьевна вошла и опустилась на колени, до боли зажав зубами нижнюю губу, чтобы не разрыдаться. И все же не удержалась, заплакала по-бабьи в голос. Мороз по коже…
Савин поднял голову и строго произнес:
— Будет, будет тебе, Катя, Возьми себя в руки.
Она по-детски часто-часто закивала головой, лицо закрыла ладонями. Теперь только слышались тихие, полные невысказанной обиды и горечи всхлипывания.
Вошел приехавший из Кудрина фельдшер, посмотрел на Петровну, на Михаила Иларионовича, насупился и сказал так, чтобы все расслышали: «Ясное дело, сердце. Жаловалась она, лекарства пила. Теперь больше всего от сердца помирают». Он написал справку и, словно бы осерчав на покойницу, которая взяла и померла без предварительного уведомления медицины, ушел на кухню, куда его пригласила Тимохина, чтобы рассказать, как это случилось. Да и поднести сведущему в смертях человеку рюмку-другую за беспокойство.
И Катерина Григорьевна, и Михаил Иларионович уже знали, как умерла Петровна. Вместе с соседкой своей они вчера до самой ночи сажали картошку сперва в одном, потом в другом огороде, намаялись, но кончили последние рядки до темноты и, довольные сделанным, уселись на пустых корзинах возле хорошо зазеленевшей старой яблони, что испокон века росла в двух метрах от стены дома. Вот тогда Петровна и сказала с легким вздохом про эту яблоню, будто посадила ее сама, когда сына Мишу грудью кормила, и, сажая, задумала, чтобы этот, третий, ее маленький пережил яблоню. А сказавши так, вздохнула, и они несколько минут сидели молча. Вдруг старушка ойкнула и начала как-то странно клониться на сторону. И упала, корзина покатилась. Тимохина испугалась, взялась подымать ее, оттащила в избу. Уложила, привела в чувство. Дала капли Зеленина, осталась на ночь, легла. Даже уснула. Но вскоре открыла глаза, услышала слабый шепот:
— Помираю, Маша. Ты уж прости…
Вздохнула в последний раз и замерла. Случилось это часов около двух. Конечно, к рассвету все Лужки собрались возле Петровны. Тогда и отрядили Васю с печальным известием.
Тем временем накатился поздний вечер, свет в большой комнате не зажигали, только догоревшие свечи меняли. Старушка все читала. И Ларионыч все сидел, хотя народ разошелся. И тогда в комнате появился какой-то растерянный Митя Зайцев, кашлянул и остановился, не сводя глаз с Петровны. Был он испачкан в глине и пьян, что за ним редко числилось. Савин поднял голову и сурово сказал:
— Ты чего? Сажалку бросил?
— Готово, — буркнул Митя и облизал сухие губы.
— Что готово? — не понял Савин.
— Могила, говорю, готова. Вырыл, значит.
— Где?
— Где приказывала, — и кивком показал на Петровну.
— Сама приказывала?
— После пасхи, под Первый май. Позвала на кладбище и сказала — где. Пятерку мне сунула, а я и не просил, сама в карман запихнула. Прутик взяла и очертила на земле, чтоб, значит, не ошибся. Рядом с вашими бабкой и дедом, с отцом. Где все. Я эти бугорки знал, она на родителев день всегда украшала их.
Михаил Иларионович поднялся, подошел к отшатнувшемуся почему-то парню и неловко обнял его.
— Иди, — сказал он, —
Митя всхлипнул и грязным кулаком вытер глаза. Еще всхлипнул, закашлялся и, стуча грязными сапогами, вышел.
На крыльце он остановился, разжал левый кулак и удивленно уставился на мятую пятерку: заходил, чтобы вернуть. А вот забыл. Забыл! Махнул рукой и побрел к своему дому.
Хоронили старую Савину на лужковском кладбище, вовсе и не похожем на кладбище. Могилок здесь было мало, все очень невидные, со старыми, черными крестами, кроме трех более свежих, о коих память еще не вышла. Над холмиками стояли рослые березы, молодая листва на них по-детски лепетала при порывах ветра. С этого бугра на три стороны открывался широкий вид. Не хотелось верить, что тут он и есть, вечный покой. Сюда хорошо прийти посидеть, красочным миром полюбоваться да жизни порадоваться, пораздумать над собственной судьбой.
Трещали синицы, на вершине старой березы разливался дрозд, радуясь славному солнечному дню. Умолк он лишь от шелеста многих шагов, и то ненадолго. Когда в светлой березовой тени священник тихим голосом стал отпевать, дрозд неуверенно и редко, но все еще щелкал. Священника привезли из Чурова, ближе не нашлось. Это уж Дьяконов постарался. И сам приехал. Все происходило быстро, разговаривали мало, стояли с лицами значительными, задумчивыми. Чередом подошли к могиле. Бросили по горсти земли. Менее чем через час на кладбище никого уже не было. Задержались только Савин и Катерина Григорьевна. Михаил Иларионович стоял, безвольно опустив руки, и смотрел на свежий продолговатый холмик, а жена, рядом, все смотрела на него, беспокойный взгляд вопрошал, силился понять, о чем он думает в эти минуты.
Нет, не понять. Есть в жизни каждого человека такие мгновения, когда и сам не разберешься, что такое с тобой делается, куда, за какие, дали вдруг шагнула мысль перед лицом того, что неизбежно случится со всяким…
3
Михаил Иларионович не скоро оправился от горя. Долго после того ходил молчуном, с женой и то десяти слов за день не говаривал. Осунулся, побледнел и слегка сгорбился за эти несколько дней. Неузнаваемый стал. Так ошеломила его неожиданная смерть.
На телеграмму жены раньше всех откликнулась дочь Зинаида. Она примчалась из Москвы в тот вечер, когда только-только вернулись с кладбища и сидели за поминальным столом. Одной шустрой Зинаиде и под силу так быстро одолеть триста километров от столицы до станции Чурово, потом длинную дорогу до района, оттуда еще до Кудрина, где в доме бабушки тихо сидела в одиночестве ее старшая доченька Катя, вот уже два года как жившая с дедом и бабкой. Ее привезли в деревню после того, как врач нашел у Катеньки астму, какую-то особенную, аллергическую, что ли, астму, и настоятельно посоветовал чистый воздух, лес, поле, где эта болезнь, по его разумению, могла в таком возрасте пройти бесследно. И, кажется, он оказался прав, болезнь, слава богу, не давала о себе знать. Девочка училась в шестом классе, отличалась впечатлительностью, отчего баба Катя и не разрешила ей поехать на похороны лужковской прабабушки… Зареванная девочка ночевала в кудринском доме с соседкой.
Зинаида — остроглазая, нервная красавица, худенькая женщина с характером наступательным и любопытным, по виду ну вылитая девушка в расцвете сил, с тонким станом и светлым лицом, хотя к этому времени «имела неосторожность», как она выражалась, родить трех со своим непутевым мужем-сантехником. Правда, когда они поженились, он еще не назывался непутевым и не был жэковским сантехником, в общем, еще не спился от бесчисленных подношений чрезмерно щедрой клиентуры. Все это произошло потом… Не очень счастливая, но стойкая Зинаида не стремилась отвыкать от родителей и родной деревни. Она любила мать, отца и, откровенно говоря, связывала свое будущее меньше всего с мужем и более всего с ними, родителями. Мать и отец казались ей надежнее, что и доказали лишний раз, взявши к себе Катеньку.