Девятое имя Кардинены
Шрифт:
Но когда они с Волчьим Пастырем заезжали в селения, в любом доме принимали их без расспросов, стоило ему выговорить: «Гости». Не выказывали ни подобострастия, ни даже какого-то особенного почтения, хотя знали в лицо и мужчину, и женщину: но их был и дымный огонь в очаге, и место во главе грубо сколоченного стола, и лучший кусок баранины и пресного хлеба. И истина, которую здесь дарили Кардинене, была тоже проста как хлеб, как камень у очага, как пламя, которое одинаково грело всех в стужу: Эйтель стал эдинцам против горла, они его убили, а его людей потеснили — их право, а вот что пришли додираться на нашу землю — это скверно, от того пошли все наши беды.
Денгиль и Кардинена поднимались все
Здесь уже было ясно, что едут они не только вдвоем — кто-то замыкал их дорогу и чистил впереди путь. Иногда слышались отдаленные выстрелы, а то и собачий лай и всхрапывание лошадей.
И вот, наконец, строение из дикого камня, сложенное всухую, крытое сланцем, прилепилось к скале.
— Входите и устраивайтесь, а я лошадей покормлю, — сказал ей спутник.
Та-Эль осмотрелась. Очаг — пирамида камней под примитивным дымоходом — уже погас, но излучал тепло, чуть отдающее гарью. Свод потолка в этом месте был закопчен до черноты. Она уже знала, что так в горах береглись от заразы: дым выжигал дурной воздух внутри и сам уходил кверху. Постель, двухъярусное ложе наподобие нар, покрыта шерстяным ковром, тканным в подбор: черная волна — от черных овец, белая — от белых, бурая — от бурых. Стол и скамьи: голые доски отчищены ножом и до блеска отполированы воском. Глиняная посуда в розоватом загаре, бронзовая — благородно матова. Жилье домовитых хозяек и сильных мужчин.
И пошла здесь новая, диковатая для нее жизнь. Днем — пешие прогулки вместе с Денгилем. От разреженного и ледяного воздуха кружилась голова, мутило; крутые уступы, по которым приходилось карабкаться, вгоняли в испарину. Возвращалась она потная и одновременно продрогшая, меняла белье и обтиралась по приказу хозяина комком собачьей шерсти.
А он тем временем и очаг заново протопил, и обед для нее одной сготовил: чай с медом и курдючным салом, пшеничный кулеш, пропахший кореньями, опять, как и у Керга, кумыс в совершенно жутких количествах. Денгиль и кобылиц, бывало, сам доил — в стаде ниже по склону были матки с жеребятами. Шутил, что это здесь исконно мужское занятие, по примеру древних монголов. Вот сбраживали для него это молоко горские девушки, в сем деле искусные, и пахнул он непривычно для нее — дубленым кожаным мехом.
Ночью Денгиль карабкался наверх, в тепло, она укладывалась вниз, под то самое трехцветное покрывало. Утром ее, размякшую со сна, будили и заставляли обтираться снова — но уже снегом. Странное дело, но кашель перестал, и рвущая боль в груди как бы уплотнилась, отяжелела, собираясь в одной точке, где-то рядом с былой раной. И снова повторялось всё, как в прошлый день.
Вечерами, в преддверии сна, ее хозяин позволял себе чуть отойти. Помещался рядом с Та-Эль у мерцающих, притухших углей, и дым сплетался с его темно-русыми и ее светлыми волосами одинаково. Читал стихи — знал их много, и восточных, и западных авторов. Она отмалчивалась. Вот он сидит напротив, замечтавшись, — мститель, убийца, «Меч Неправедных», как называет Оддисена самых жестоких исполнителей своей воли. Доман, а зажал в горсти все Высокие Горы. Лэн ради Лэна, тоже мне идеалист. Те легены, которых она знала, относились к новому владыке настороженно — впрочем, во все оттенки своих чувств и своей политики Кардинену отнюдь не посвящали. Предоставляли догадываться.
«Во что мне обойдется это ваше лечение?» — так и вертелось у нее на языке. Но боялась оскорбить: врага лечат, чтобы достойно с ним сразиться,
И вот недели через три она проснулась ночью, оттого что ее разглядывали при свете жирника. Денгиль, а рядом человек в черной скуфейке с зеленым обмотом, и пахнет от него снегом и дальней дорогой. Лекарь здешний, к тому же паломничал в Мекку, настоящий хаджи, хоть и не очень стар; и значит — из самых славных.
Монотонно приговаривая нечто, он снял с нее покрышки — лежала на овчинах с тонкой сорочке. И стыдно было лежать так, раскинувшись, перед мужчинами-муслимами — нарочито стыдно это делалось, чтобы вызвать борьбу в ее душе — лекарь общупывал и обстукивал грудь длинными бесстрастными пальцами, а воспротивиться, даже пошевельнуться не могла. Будто хмарь какая-то нашла, мара, сплошное мечтание… И дурману тогда не надышалась. Еще нет.
Ибо чуть позже было наверняка то самое. Они расставили у ее ложа с десяток таких же светильников с плавучими фитилями. Денгиль строго сказал: «Не вставай с места и ничего не страшись». Завернулись в свои ямурлуки и вышли.
Сначала ее била дрожь — одеяло так и оставили скомканным у нее в ногах. Потом до нее дотянулось невесомое тепло огоньков, которые поднимались, реяли над плоскими чашами. «Огненная джинна», — сказал над ухом Таир. И в тот же миг они — бесплотные рыжевато-розовые фигурки — выросли, обступили ее постель, закружились с поднятыми руками. Women of fire. Богини пламени. От кистей рук до того острия, на котором они раскачивались, как волчки, светлый туман их тел одевали совсем уж прозрачные крылья или складки одежд, лица были непостижимо прекрасны в своей печали.
…Потом тьма, их окружавшая, будто вскипела жуткими тварями: были тут безголовые, но с моргающими гляделками по всему шипастому телу; или разделенные поперек всего туловища пастью, откуда выкидывался время от времени трубчатый язык, на конце свернутый улиткой; зуборогие или состоящие из одних когтистых лап. Обычные с виду собаки, медведи и волки, в глазах которых мерцал рассудок — не безыскусный, милый ум меньшого брата, а тупой и косный человеческий. И за ними шла, закрывая сплошь стены, пустая чернь, которая смывала все образы.
«Вечная смерть», — произнес чужой голос, стеклянный и бесстрастный. «Нет!» — ударило в ней, по-прежнему распластанной и недвижной, ее сердце, девятью руками своими дотянулось до пламенных женщин. Они снова ожили, выросли до гигантских размеров, расширились во тьму. Всё на миг оделось их сиянием.
Потом они притухли, умалились, белыми звездами пульсировали на краю каменных пиал. «Мрак и холод, мрак и холод, и оцепенение, — наговаривал стеклистый голосок. — Жизнь — колеблемое ветром пламя, крошечный оазис гибнущего тепла на краю вечной тьмы… Птица влетает в комнату с очагом и мгновенно пронизывает ее насквозь, из окна в окно — вот что такое бытие». «Но ты не птица, ты из огня, ты сама огонь, средоточие мира», — ответило нечто внутри нее. Ибо там родились жар и свет и одели все пространство перед ее глазами, заполняя ее счастьем, болью, избавлением. Та-Эль чуть приподнялась, упираясь локтем — и вдруг морок исчез. В трезвой, остывшей темноте хижины ее начало обильно рвать кровью и какими-то склизкими обрывками.
— Вот и отлично, вот и умница, — Денгиль придерживал ее, наклонившуюся над тазом. — Я же сказал — не бойся, а ты перепугалась под самый конец. Ну, зато уже всё. Теперь всё.
Он дал ей прополоскать рот каким-то отваром, только не глотай, пить тебе еще нельзя — предупредил; уложил на нары, укутав в сухое, нагретое над очагом.
— Что за фокус вы оба надо мной проделали?
— Это не фокус, а было на самом деле, только нечеловеческое тебе дали видеть человеческими глазами. Ад и рай, хаос и порядок снисходят к воинам Пути в образах…