Дневник библиотекаря Хильдегарт
Шрифт:
— Я провинился, брат, - сказал он, с кряканьем опрокидывая ведро над бочкой. – Отец настоятель наложил на меня эту епитимью за то, что во время Святой Мессы я предавался праздным размышлениям и утаил этот грех на исповеди… По правде говоря, я начисто о нём забыл, потому и утаил.
— Поистине, это удивительно, - сказал юноша.
– Если ты о сам забыл о своём грехе, то как же в таком случае о нём стало известно отцу настоятелю?
— Отвлекаться мыслью во время богослужения – в самом деле большой грех, - печально сказал брат Ноткер, присаживаясь на перевёрнутое ведро и извлекая из кармана подмокший чёрный сухарь. – Я вот слышал о том, что
Он ещё раз вздохнул, тихо улыбнулся и замолчал, глядя на лужу, плещущуюся возле днища бочки. В неё уже успело забраться не менее десятка лягушек и жаб, ищущих защиты от полуденного зноя.
— Смотри, брат, как хорошо жабам в этой воде, - с удовольствием сказал брат Ноткер, поднимаясь на ноги и растирая затёкшую поясницу. – Пожалуй, надо им вылить ещё парочку-другую вёдер.
— Откуда ты знаешь, брат, что им тут хорошо?
– спросил юноша и засмеялся. – Ведь ты же не жаба.
Брат Ноткер вновь задумался, затем поднял брови и в сомнении погладил себе подбородок.
— Откуда ты знаешь, брат, что я не жаба? – сказал он и потрогал бородавку на своём запястье. – Ведь ты же – не я.
2006/04/05
В детстве мы часто играли на развалинах деревенской церкви. Она старчески вздыхала, скрипела и отзывалась гулким эхом на наши прыжки и хриплые разбойничьи вопли. С ободранных стен на нас хмуро и одобрительно поглядывали едва различимые бородатые люди в длинных струящихся одеждах. Чёрные подвалы были наполнены запахом сырой штукатурки и звоном воображаемых цепей. Играть в них было особенно жутко и заманчиво. Впрочем, иногда мы предпочитали играть на крыше, балансируя на опасной высоте среди балок и осыпающихся серых кирпичей и спугивая в небо голубиные стаи.
Через двадцать лет, накануне Троицына дня, я сидела на той же самой крыше и пропалывала её, как грядку, выдирая засевшие между кирпичей травяные стебли и связывая их в пучки. После Троицына дня должны были прийти кровельщики. Внизу, в храме, две моих великовозрастных племянницы протирали оконные решётки, чистили хрупкие желтоватые стёкла нашатырным спиртом, выбивали ветхие половички и разбрасывали по полу клочковатое, крепко пахнущее полынью сено вперемешку с берёзовыми ветками.
Ближе к вечеру на колхозном автобусе с доярками приехал батюшка. Он был стар, осанист и насмешлив. Во время вечерней службы он отпускал ироничные замечания в адрес хора, а при чтении Евангелия
— Глафира! Я что, по-твоему, читаю?
— Дак… Премудрость Божию, батюшка, - оробев, отвечала застигнутая врасплох бабка.
— То-то, что премудрость. Так чего ж ты языком чешешь, вместо того, чтобы слушать? Да ещё и других отвлекаешь? Ты смотри у меня.
На середине проповеди он вдруг задумался, сделал широкий жест расписным рукавом в сторону меня и племянниц и сказал:
— Вот мы всё ругаем молодёжь – и такая она-де, и сякая. И в церковь не ходит, и родителей не слушает. Оно конечно, молодёжь есть всякая. Кто вовсе ни во что не верует, кто во всякие секты ходит… Мормоны есть всякие… католики опять же. Но – Слава Богу – есть и другая молодёжь… хорошая, благочестивая. Вот – всю церковь к празднику убрали девушки… дай Бог им здоровья.
Мои племянницы застеснялись и надулись от гордости, а я задумалась. Почему батюшке пришли на ум мормоны, было понятно – неподалёку от церкви, на холме, возвышался странной конструкции замок, хозяин которого, по слухам, был зубной техник, жулик и мормон. Почему ему вспомнились католики, я не знала. После окончания службы я осторожно к нему приблизилась и сказала:
— Батюшка…
— Ну? – ответил он, разглаживая бороду и благожелательно глядя на меня из-под бровей.
— Я вот что… Я… Вы вот во время проповеди нас хвалили и всё такое… Только я хочу сказать, что я тоже католик. Ну, то есть, католичка.
Батюшка стоял, выпрямившись во весь рост, и в лучах вечернего солнца был похож на Бога Саваофа из Детской Библии. Судя по всему, он не был ни смущён, ни обескуражен.
— Ай-ай-ай! – весело прищурившись, сказал он. – Католичка. Ну, надо же. Как же это ты так, девушка?
— Так получилось, - развела руками я.
— Ну, как же оно так получилось-то? Про златые горы так хорошо поёшь, душевно… прямо Русланова. И вдруг – католичка. Ну, ладно, что ж с тобой поделать… Иди. К обедне-то завтра придёшь?
— Приду, - пообещала я, потирая ногу об ногу и почёсывая голову под платком.
— Приходи, - велел батюшка. – а то кто ж в колокол звонить будет? Не бабкам же лезть на такую высоту. Да и вообще.
Во время утренней проповеди он сделал широкий жест расписным рукавом в мою сторону и сказал:
— Вот, говорят – какая у нас молодёжь? А я скажу - всякая у нас молодёжь Разная молодёжь, вот что. Глафира! Что-то я твоей внучки тут не вижу. Петровна, и твоих тоже нет. Спрашивается – почему? Ну, ладно, сами не хотят, так хоть бы бабок старых проводили да поддержали… Вот, посмотрите – католики, и то пришли. А ваши православные внуки где? Как вы, спрашивается, их воспитываете? То-то и оно!
Бабки покосились на меня с опасливым уважением. Кто такие католики, они не знали. После службы они щупали мои красные стеклянные чётки, переглядывались и покачивали головами. Потом мы все вместе залезли в автобус; одна из бабок дружески толкнул меня в бок, другая завела пронзительным дребезжащим голосом:
Ах, куда ты, паренёк,
Эх, куда ты,
Не ходил бы ты, Ванёк,
Во солдаты…
— Глафира, да ты чё поёшь-то, - всполошились другие, показывая глазами на батюшку.