Дневник библиотекаря Хильдегарт
Шрифт:
— Ничего, пойте, - сказал батюшка.
– У меня отец в Красной армии служил… прости ему Господь. Хороший был человек, между прочим. А что делать? Мобилизовали, он и пошёл. Ничего. Что ж делать – такая наша жизнь.
Автобус ехал, подпрыгивая на ухабах, деревенские крыши мокро чернели на фоне серого, сочащегося изморосью неба. Бабки ехали и пели, и я пела вместе с ними.
Поневоле ты идёшь,
Аль с охотой?
Ваня, Ваня пропадёшь
Ни за что ты.
В Красной Армии штыки
Чай, найдутся,
Эх! – без тебя большевики
Обойдутся…
Где-то за речкой протяжно протрубил горн.
2006/04/08
Из
Яська – это мой сосед и друг. Недавно ему исполнилось пять лет.
Нам хорошо вдвоём. Мы часто беседуем. Я рассказываю ему всё, что приходит на ум, а он сидит и задумчиво не отвечает мне на своей табуретке. Он никому не отвечает, не только мне. И ничего не говорит сам. Никогда, ни при каких обстоятельствах. Чаще всего он сидит, опустив ресницы, трётся щекой о собственные коленки и молчит. Лицо у него при этом слегка напряжённое и строгое, брови чуть сведены, в глазах – острая, сосредоточенная ясность мыслителя. Но он ни с кем не делится своими мыслями.
Я не знаю, почему он такой. Почему он в свои пять лет никогда не играл в игры, в которые играют другие дети. Почему он всегда молчит и смотрит в пол, или раскладывает в одной ему понятной системе палочки и разноцветные камешки, или рисует акварелью и гуашью яркие, захватывающие абстракции, вымазываясь при этом краской по самые уши. При этом он совершенно равнодушен к тому, как потом окружающие отнесутся к его произведениям: если кто-нибудь разрушит его мозаику или разорвёт и выбросит его картину, он не обратит на это никакого внимания. Он деликатен и никогда не даст понять, что с ним что-то не так. Если его не позвать поесть, он так и умрёт с голоду на своей табуретке. Если у него что-то болит, он забьётся в угол и скорчится там, но с большим трудом подпустит вас к себе. Его можно взять за руку или погладить по голове – он не закричит, но вздрогнет, заплачеи и сожмётся так, что вам больше не захочется этого делать. Единственное, чего он совершенно не выносит - это чужое страдание. Он будет рыдать и захлёбываться криком при виде мухи, тонущей в чашке воды, но не сделает ни одного движения, чтобы помочь ей выбраться на сухое место. При нём нельзя ссориться, ругаться и бурно выяснять отношения – если вы не хотите, чтобы он разбил себе голову об стенку. Но если вы прикрикнете именно на него, он только опустит ресницы и со странной свей полуулыбкой погрузится в созерцание ковра на полу. Его не возьмёшь голыми руками. Он защищается от этого мира тем, что ухитряется почти полностью его игнорировать.
Я знаю, что он меня любит. Иногда он достаёт из холодильника яблоко или огурец и тихо кладёт рядом со мной. Иногда он с величайшей осторожностью дотрагивается кончиком пальца до моего рукава, сохраняя при этом внешнюю бесстрастность и не поднимая глаз. Раза два или три в нашей с ним жизни он всё-таки посмотрел мне в лицо – и я увидела, что взгляд его жив и осмысленнен, и что он слышит и воспринимает абсолютно всё, что я ему говорю. Но каждый раз вспышка эта бывает столь мимолётной, что я не успеваю понять – было это или не было.
Его родители очень молоды, добродушны, восторженны и беспечны. Они бегают по дискотекам и эзотерическим тусовкам, а Яську считают «маленьким Ганди» и очень им гордятся. О том, чтобы лечить его, по их мнению, не может быть и речи. Он – избранник высших сил, путешествующий в астральных мирах: он – маленький эльф, случайно оказавшийся в нашем измерении. Лечить его от его «странностей» - всё равно, что лечить маленького Моцарта от его гениальности. Мать рожала Яську в какой-то лесной хижине, в кругу таких же,
Почему-то мне всё-таки кажется, что надо. Почему-то я так больше не могу. Но как мне быть, я не знаю.
2006/04/11 дети
Однажды я ударила по лицу ныне покойного лидера общества «Память» Дмитрия Васильева. Сделала я это вовсе не из идейных соображений и, честно говоря, мне по сей день стыдно за это моё беспричинное хулиганство.
Вину мою усугубляет то, что в то время он не был никаким лидером общества «Память», а был моим соседом по коммуналке дядей Димой. Или дядей Димкой, как я его почему-то называла про себя. Он всегда благоволил ко мне, дарил конфеты и всякие мелкие пластмассовые игрушки, я же снисходительно их принимала, благодарила светским тоном благонравной девочки и думала о том, как хорошо было бы натравить на него нашу хомячиху Тёмзу. И послушать, будет он визжать или нет. Он мне тоже, в общем, нравился. Хотя и не особенно.
Мне было пять лет. Нет, наверное, меньше – года четыре. Однажды вечером я сидела на сундуке в коридоре и ела апельсин. В те времена апельсины были сочными и легко распадались на толстые лохматые дольки. Я подолгу гоняла языком во рту каждую дольку, как леденец, растягивая удовольствие. За стеной пьяненькие старички-соседи пели «Вечерний звон». Мимо меня прошёл, торопясь, дядя Димка, затормозил на ходу и неожиданно спросил:
— Что, вкусный апельсин?
— Ничего себе, - ответила я.
— Не угостишь долечкой?
Долечка оставалась одна. Я с сомнением посмотрела на неё, и дядя Димка расценил моё малодушное промедление как отказ.
— Эх, ты, - сказал он. – Жадина-говядина. Ну, ладно. Я тебе ещё отомщу.
Он сказал это вполне себе шутливым тоном, но у меня неприятно засосало под ложечкой.
— И ничего не жадина, - сказала я. – Берите, пожалуйста.
— Ну, нет, теперь не надо. Всё равно я тебе ещё покажу, - сказал он и ушёл в свою комнату.
Я фыркнула ему вслед, но встревожилась ещё больше. Впрочем, до вечера я благополучно забыла об этом инциденте. А вечером к нам в комнату явился Дед Мороз – дело было как раз на новогодние праздники. Это был роскошный дед Мороз – в полном обмундировании, с посохом, бородой и расшитым тряпичным мешком за плечами. Он загудел что-то приветственное и начал горстями вынимать из мешка конфеты и выкладывать их на стол. Голос у него был дяди-димкин. А всё остальное – не его. Непохожее и незнакомое. Я вспомнила апельсиновую дольку, угрозу мести - и похолодела. Конечно, это была его месть. Странная, непонятная и страшная месть. И сам он – был не он. А кто-то страшный и потусторонний, спрятавшийся под румянами и добродушной личиной.