Дневник Марии Башкирцевой
Шрифт:
Среда, 18 апреля. Я только что стала из-за рояля. Это началось двумя божественными маршами Шопена и Бетховена, а потом я играла сама не знаю… что выходило, но это были такие очаровательные вещи, что я еще до сих пор сама себя слушаю. Не странно ли? Я не могла бы теперь повторить из всего этого ни одной нотки, и даже не могла больше сесть импровизировать. Нужен час, минута, не знаю что… А теперь у меня все еще проходят в голове какие-то божественные мелодии. Если бы у меня был голос, как прежде, я могла бы петь вещи чудные драматические, никому неведомые… Зачем? Жизнь слишком коротка. Не успеваешь ничего сделать! Мне хотелось бы работать над скульптурой, не бросая живописи. Не то, чтобы мне хотелось быть скульптором,
Я научилась живописи, но я работала не потому, что мне хотелось бы сделать ту или другую вещь. А ведь тут — я буду работать над глиной, чтобы воплотить свои видения…
Воскресенье, 22 Апреля. Из пастелей на выставке было всего две, принятых с №1: один — Б., другой мой. Голова Ирмы в первом ряду и притом в углу, — следовательно на почетном месте…
За обедом у нас, как почти ежедневно, много народу. Я прислушиваюсь к разговорам и говорю себе, что вот ведь все эти люди только и делают всю свою жизнь, что говорят глупости. Счастливее ли они, чем я?.. Их горести совсем другого рода, а ведь страдают-то они столько-же. А между тем они не умеют извлекать из всего такого наслаждения, как я. Какая бездна вещей ускользает от них: все эти мелкие подробности, эти пустяки, представляющие для меня бесконечное поле для наблюдений, составляющие источник радостей, недоступных массе; а наслаждение красотой природы или всеми этими деталями Парижа! Какой-нибудь прохожий, взгляд ребенка или женщины, какое-нибудь объявление, да и мало ли что еще… Когда я отправилась в Лувр — идешь по двору, поднимаешься по лестнице! на которой, так кажется, и видятся следы миллионов ног, топтавших ее, открываешь дверь, всматриваешься во всех встречных, и воображение уже создает какие-нибудь истории, где каждый играет свою роль, проникаешь мысленно, в глубину души, их, вся их жизнь мигом встает перед моим умственным взором, и потом другой ряд мыслей, другие впечатления и все это сплетается вместе и дает такую пеструю картину… Тут представляются сюжеты для… Чего только тут ни придумаешь! И таким образом, если я в некоторых отношениях и стала беднее других с тех нор, как оглохла, многое все-таки, вознаграждает меня…
О, нет! Все, все знают это, и это, конечно, первое, о чем говорят, упоминая обо мне: «Знаете, она ведь несколько глуха». Не знаю, как поворачивается у меня рука написать это… Разве можно привыкнуть к этому?.. И еще случись это с человеком пожилым, с какой-нибудь старухой, с каким-нибудь обиженным судьбой! Но для человека молодого, живого, трепещущего, захлебывающегося жизнью!!.
Пятница, 27 апреля. Робер-Флери заходил ко мне вчера и просидел целый час. Он очень поощряет меня в моих планах, относительно «Святых ясен». Это очень трудно, но в сущности и всегда приходится «только списывать!» Списывать. Легко сказать — списывать. Списывать без художественного чутья, без всякой внутренней идеи — просто нелепо… Нет, работать приходится столько-же душой, сколько глазами… Я не высказываю всего этого Роберу-Флери. Не то, чтоб он не понял меня; но он облечет все это в форму классической интерпретации, которой я совершенно не выношу. Вообще он говорит, что для картины такого рода нужно быть знакомым с очень многими сторонами техники, о которых я даже и не подозреваю. Например: драпировки… Quessaco?
— Ну так что-же такое! Я и сделаю эти «драпировки», — ведь делаю-же я современные костюмы.
— Это будет ни на что не похоже.
— Да почему-же? Разве люди, которых я должна изобразить, не были живыми и современными?
— Все равно, вы не найдете вашей картины в действительности совершенно готовой.
Я не возражаю, потому что это заставило бы меня договориться Бог знает до чего. Но здесь я должна сказать… Я не найду своей картины в действительности совершенно готовой! Скажите на милость!.. Что же из этого следует? Ведь моя картина живет в моем представлении, а действительность даст мне средства для ее выполнения.
Само
В настоящую минуту я полна такой глубокой, восторженной, огромной уверенности, что это должно быть хорошо. Ведь несомненно, что силы удваиваются, когда работаешь с любовью.
Мне кажется даже, что известный порыв может победить все, Приведу вам доказательства. Например: вот уже шесть или семь лет, что я не играю на рояле, ну, то есть просто совсем не играю, разве какие-нибудь несколько тактов мимоходом. Бывали месяцы, когда я не прикасалась к роялю, чтобы вдруг просидеть за ним в течение пяти-шести часов какой-нибудь раз в год. Понятно, что при этих условиях беглость пальцев не существует, и я, конечно, не могла бы выступить перед публикой, — первая встречная барышня одержала бы надо мной верх.
И вот — стоит мне услышать какое-нибудь замечательное музыкальное произведение — напр., марш Шопена или Бетховена, как меня охватывает страстное желание сыграть его, и в какие-нибудь несколько дней — в два-три дня, играя по часу в день, я достигаю того, что могу сыграть его совершенно хорошо, также хорошо-ну, как не знаю кто.
Понедельник. 30 апреля. Только что имела счастье разговаривать с Бастьен-Лепажем. Он объяснял мне свою Офелию… Это не просто «талантливый художник». Он провидит в своем сюжете мысль, обобщение; все, о чем он говорил мне по поводу Офелии, почерпнуто из сокровеннейших тайников человеческой души. Он видит в ней не просто «безумную»: нет, это несчастная в любви; это беспредельное разочарование, горечь, отчаяние… Несчастная в любви, с помутившимся разумом! Можно ли представить себе что-нибудь трогательнее этого скорбного образа.
Я просто без ума от него. Гений — что может быть прекраснее! Этот невысокий, некрасивый человек кажется мне прекраснее и привлекательнее ангела. Кажется, всю жизнь готов был бы провести — слушая то, что он говорит, следя за его чудными работами. И с какой удивительной простотой он говорит! Отвечая кому-то из присутствующих — не помню уже на что, он сказал: «я нахожу столько поэзии в природе» — с выражением такой глубокой искренности, что я до сих пор нахожусь под влиянием какого-то невыразимого очарования…
Я преувеличиваю, я чувствую, что преувеличиваю. Но право…
Среда, 2 мая. Я хотела было поехать в оперу, но к чему!.. Т. е. был момент, когда мне захотелось поехать туда, чтобы добрые люди, обратив внимание на мою наружность, довели это до сведения Бастьен-Лепажа. Но к чему это? Право, не могу отдать себе отчета. Ну, не глупо ли это? Не безумно ли желать нравиться людям, до которых мне в сущности нет дела!..
Надо будет подумать об этом, потому что ведь, правда же, это значило бы стараться ради прусского короля: ведь не добиваюсь-же я всерьез этого великого художника! Могла ли бы я за него выйти? Нет. Ну, следовательно?
Но к чему вечно докапываться во всем причин! Я чувствую безумное желание нравиться этому великому человеку — вол и все. И Сен-Марсо — тоже. Кому-же из них больше? Не знаю. Одного из них мне было бы достаточно… Все это составляет для меня самый насущный вопрос. Даже наружно я изменилась за это время: я очень похорошела, кожа стала какая-то особенно бархатистая, свежая, глаза оживлены и блестят. Просто удивительно! Что-же должна творить настоящая любовь, если такие пустяки так действуют!
Пятница, 4 мая. Жюль Бастьен обедал у нас сегодня; я не ребячилась, не была ни глупа, ни безобразна. Он был прост, весел, мил, мы много дурачились. Не было ни одной минуты, когда бы чувствовалась какая-нибудь натянутость. Он проявил себя человеком вполне интеллигентным. Впрочем, я вообще не допускаю, чтобы гений мог быть узким специалистом: гениальный человек может и должен быть всем, чем захочет.
Понедельник, 7 мая. Я принялась за своих мальчиков совершенно заново: я делаю их во весь рост, на большом холсте; это интереснее.