Дневник Марии Башкирцевой
Шрифт:
— Да, вы понимаете, что я не держусь особенно за вас, но я просто хочу дать это удовлетворение своей оскорбленной гордости.
— Я несчастный, проклятый человек в этом мире!
Бесполезно, да и невозможно передать все эти сотни фраз. Скажу только, что он повторял сто раз, что любит меня — таким нежным голосом и с такими умоляющими глазами, что я сама приблизилась к нему, и мы говорили как добрые друзья, о множестве различных вещей. Я уверяла его, что существует Бог на небе и счастье на земле. Я хотела, чтобы он поверил в Бога, чтобы он увидел его
— Ну, так и кончено, — говорю я, отодвигаясь, — прощайте!
— Я вас люблю.
— Я вам верю, — говорю я, сжимая обе его руки, — и мне вас жаль!
— Вы никогда не полюбите меня?
— Когда вы будете свободны.
— Когда я умру.
— Я не могу теперь, потому что я вас жалею и презираю. Вам скажут, чтобы вы не любили меня, и вы послушаетесь.
— Может быть!
— Это ужасно!
— Я вас люблю, — говорил он в сотый раз.
Он заплакал и вышел. Я приблизилась к столу, где сидела тетя, и сказала ей по-русски, что монах наговорил мне комплиментов, о которых я расскажу завтра.
Он еще раз возвратился, и я простилась с ним.
— Нет, нет, не прощайтесь.
— Да, да, да. Прощайте. Я любила вас до этого разговора (1881. Я никогда не любила его; все это было только действие романтически-настроенного воображения, ищущего романа). — Да, тем хуже, я сказала, я любила вас; я ошибалась, я знаю это.
— Но… — начал он.
— Прощайте.
— Так вы больше не поедете верхом в Тиволи завтра?
— Нет.
— И вы отказываетесь не из-за усталости?
— Нет! Усталость только предлог, я больше не хочу вас видеть.
— Но нет! Это невозможно, — говорил А., держа мои руки.
— До свиданья!
— Вы сказали мне, чтобы я переговорил с отцом и приехал в Ниццу? — говорит А… на лестнице перед уходом.
— Да.
— Я это сделаю, и я приеду во что бы то ни стало, клянусь вам.
И он ушел.
Три дня тому назад у меня явилась новая идея — что я скоро умру; я кашляю… Третьего дня я сидела в зале, было уже два часа утра; тетя торопила меня идти спать, а я не двигалась, говоря, что это доказательство тому, что я скоро умру.
— Что-ж, — говорит тетя, — при таких условиях я не сомневаюсь, что ты умрешь.
— И тем лучше для вас, будет меньше расходов, не надо будет столько платить Лаферрьер!
И в сильном припадке кашля я откинулась на диван, к великому испугу тети, которая выбежала из комнаты, делая вид, что сердится.
Пятница 19-го мая. Тетя пошла в Ватикан, а я, не имея возможности быть с Пиетро, предпочитаю побыть одна. Он придет к пяти часам; я бы так хотела, чтобы тетя к тому времени еще не возвратилась. Я хотела бы остаться с ним наедине, но так, чтобы это казалось невольным, потому что я не могу больше показывать ему, что я ищу встречи с ним.
Я только что пела и чувствую боль в груди. И вот вы уже видите, что я позирую как бы в роли мученицы! Как это глупо!
Я причесана,
Что ни говори, а есть в человеке известная потребность в идолопоклонстве, в материальных ощущениях! Бога в простоте Его величия недостаточно. Нужны образа, чтобы глядеть на них, и кресты, чтобы к ним прикладываться.
Вчера вечером я сосчитала буски своих четок: их шестьдесят, и я шестьдесят раз положила земной поклон, каждый раз прикасаясь лбом к самому полу. У меня наконец захватило дыхание от этого, и мне казалось, что этот поступок приятен Богу. Это, конечно, вздор, и однако в это вложено искреннее желание угодить Ему.
Придает ли Бог цену этому желанию?
Ах да, у меня есть Новый Завет, прочтем… Не находя святой книги, я читаю Дюма. Это далеко не одно и то же!
Тетя возвратилась в четыре часа, а через двадцать пять минут я очень ловко возбудила в ней желание посмотреть церковь Santa Maria Maggiore. Теперь уже половина пятого. Я глупо сделала: нужно было услать ее в пять часов; а то боюсь, как бы она все-таки не пришла слишком рано.
Когда доложили о приходе графа А., я была еще одна, потому что тете пришла мысль осмотреть Пантеон, кроме Santa Maria Maggiore. Сердце мое стучало так сильно, что я боялась, как бы этого не было слышно, как говорят в романах.
Он сел возле меня и хотел взять мою руку, которую я тотчас-же высвободила.
Тогда он сказал мне, что любит меня. Я отвечала вежливой улыбкой.
— Тетя сейчас возвратится, — сказала я, — будьте терпеливы.
— Мне столько надо вам сказать!
— Правда?
— Но ваша тетя сейчас возвратится!
— Ну, так поторопитесь.
— Это серьезные вещи.
— Посмотрим.
— Во-первых, вы дурно сделали, что писали обо мне все эти вещи.
— Нечего говорить об этом. Я вас предупреждаю, я очень нервна, так что вы лучше сделаете, если будете говорить попроще или уж лучше совсем не говорите.
— Послушайте, я говорил с матерью, а мать сказала отцу.
— Ну, и что-же?
— Я хорошо сделал, не правда ли?
— Это меня не касается; то, что вы сделали, вы сделали для себя.
— Вы меня не любите?
— Нет.
— А я люблю вас, как безумный.
— Тем хуже для вас, — говорю я, улыбаясь и оставляя в его руках свои руки.
— Нет, послушайте, будем говорить серьезно; вы никогда не хотите быть серьезной… Я вас люблю! Я говорил с матерью. Будьте моей женой, — говорил он.
— Наконец-то! — воскликнула я внутренне, но ничего не ответила ему.
— Ну, что-же? — спросил он.
— Хорошо, — ответила я, улыбаясь.
— Знаете, — сказал он, ободрившись, — надо будет кого-нибудь посвятить во все это.
— Как?
— Да; я сам не могу устроить все это, нужно, чтоб кто-нибудь взял на себя, какой-нибудь человек — почтенный, серьезный, который поговорил бы об этом с отцом, словом устроил бы все это. Кто бы например?
— Висконти, — говорю я, смеясь.