Дневник. 1918-1924
Шрифт:
Жена Купера упивалась Татаном. Кока теперь за время писания ее портрета лучше с ней познакомился и очень хвалит ее доброту и благородство. Разошлись около часа.
Недели полторы или две назад был пожар в Екатерингофском дворце, сгорела знаменитая зала. Говорят, это поджог хулиганов, препирательсгвующих с приставленным к дворцу сторожем.
Акица и Атя, гулявшие в Александровском саду, негодуют на то, что «Медный всадник» (лишившийся уже почти всех надписей на пьедестале) служит «постоянной игрушкой» (или, вернее, «игрищем») уличным мальчикам. Они влезают на него и на землю скатываются со скалы, бросают в священную медь камнями. Общество «Старый Петербург» приставило было оттуда сторожа, но его что-то больше не видать. Характерно, что прохожие (из трусости) не протестуют.
Утром был Н.Пыпин для подписания петиции в исполком для ассигнования 300 руб. золотом на ремонт квартиры Пушкина на Мойке, которую удалось наконец «национализировать»
Надо еще записать, что с месяц назад (а может быть, и к 1 мая) убран «гигантский рабочий», стоявший (в последнее время без головы — очень жуткое зрелище) перед Ксениевским институтом (ныне Дворцом Труда).
Жаркий, солнечный с грозовым настроением день, кончившийся плаксивым дождичком. Тройницкий вывел меня сегодня своим психозом и «нагнетанием на все» из себя. Он не успел мне, подошедшему к самому Совету, сказать о вчерашнем вечернем заседании музейного Совета, на который я не пошел, чтобы не отменять посещение Купера, и изложил происходившее в излюбленном балаганном тоне сразу при всех. Он вчера потребовал от Акцентра заступиться против появившегося вчера в «Жизни искусства» навета и почти доноса на меня по поводу проектов Русского музея использования Академического зала, и вот в завязавшихся вокруг этого прениях enfant terrible Ерыкалов (и у него это становится довольно несносной замашкой) выскочил с предложением отказаться вовсе от этих залов с предоставлением их под школу.
Тройницкий же вместо того, чтобы возмутиться таким неожиданным выкрутасам, стал горячо его поддерживать. Скрытый мотив я угадываю — это желание унизить Русский музей. Но как раз и Сычев (который, как это видно было из всей его политики в отношении Денисова и дурацкого проекта о Музее «живописной культуры», уже тяготится такой обузой и лавировал во имя добрых отношений с Пуниным, Симоновым и тутти кванти) тоже поддержал Ерыкалова, и таким образом, воспользовавшись моим отсутствием, без всякого заранее обдуманного плана эти идиоты провалили дело, над которым я работал с самого 1917 года во имя спасения дивного храма Ламота от варварских посягательств художественной хулиганщины. Но больше всего меня взорвал сам способ изложения Тройницкого, его смех, попыхивание трубкой, идиотские позевывания и беспредельный наплевизм. Я резко его перебил: «Тут нечего смеяться, а надо плакать, ибо вы сразу испортили прекрасную затею», — на что он очень смутился и стал выпутываться, попробовал и меня втянуть в тот же юмористический тон, однако я этому не поддался, продолжал твердить то же самое, а после заседания вымыл ему еще голову, после чего он сразу (и слишком неприлично сразу) заявил, что все еще можно поправить, что, если я считаю нужным, он еще постарается дело исправить. Курьезно одно то, что он задался целью посрамить Исакова (редакцию «Жизни искусства») и он же сыграл ему в самую руку. Ох, ненадежные и беспредельно легкомысленные русские люди! [25]
25
Нелепый спор спровоцирован еще в Совете Орбели, предложившим наказать бывшего графа и бывшего коммуниста Зубова за его неприглядную выходку по адресу Эрмитажа, лишив впредь издания Института всего эрмитажного материала, которыми сборники Института исключительно питаются. Тройницкий поддержал его, но на сей раз, как бешеный, вскочил во имя свободы Головань.
Приходил в Эрмитаж представитель Карточной фабрики, молодой человек Вильгура с предложением издать (им это будет стоить на 70 % дешевле) книги о старом Петербурге (почти исключительно иллюстрации) и о новых поступлениях в Эрмитаж. Мы с Тройницким отнеслись сочувственно, и, может быть, это осуществится. На 1-й запасной я начал разборку картин XIX века. Утром был у меня Нотгафт и забрал в типографии рисунки Петергофа. Авось удастся раскрасить их оттиски до отъезда. Тщетно мы молили его прийти к нам обедать с Кесслером и Бразом [26] .
26
Как раз за утренним кофе мы с Акицей и Мотей решили в виду ужасных трат отменить этот обед на недели две: авось Добычина что-нибудь продаст, и в это самое время является
Видимо, вчера Лола, по поручению Рене Ивановны, ему здорово вымыла голову (за Тасю), и ему (ставшему вообще больным и нелюдимым) теперь невмоготу оказаться снова в их обществе. Здесь ему и без того уже попадет от его прислуги, почтенной, беззаветно преданной Вари, которая ненавидит Тасю и называет ее разлучницей.
К обеду Лавруша. Бесконечные воспоминания о «нашем» бегстве. Оказывается, Эрик — гологоловый молодой человек, бывший офицер, привезший много осенью 1921 года какао и прочее от брата, — скрывался здесь в эстонском консульстве несколько месяцев, затем тайно пробрался на Кавказ и оттуда бежал за границу. Вот почему он к нам больше не явился и, насколько я помню, «надул» нас и не пришел на обед, который мы ему устроили в награду за его любезность. Эрик лишился всего, даже собственного белья, не говоря о бесчисленных доверенных ему для извоза вещей.
Рассказывал Лавруша и о том, как он спас в каком-то немецком курортном городке утопавшую Марианну (в четверг он ждет ее сюда). Но главной нашей темой были дела нашего театра. После бесконечного колобродства он прямо заявил, что я должен стать во главе театра в качестве заведующего художественной частью и направляющей энергией. Я всячески отнекивался (меня еще Дягилев приучил к роли негласного директора-инспиратора и конспиратора).
К чаю был еще Мекслин из Москвы. Подлинным автором идиотских замечаний на Атины иллюстрации был
Лазаревский, всячески подхалимствующий перед властями и их же провоцирующий на поступки, до которых они сами не додумались бы. Мне на Календарь может быть (дано) заключение завтра, на самый рисунок он не пожелал взглянуть.
По словам Нотгафта, у Голике пертурбация. За последнее время карт-бланш выпал на назначение Анисимову. Евдокимов приставлен соглядатаем от треста. Но трест лопнул (его заправила — пресловутый Лемке — сошел с ума и уже сидит в Николае Чудотворце; а Евдокимов, лишенный поддержки со стороны, арестован с большой помпой. Ему предъявляется обвинение в превышении власти, в распродаже в свою пользу огромного количества экземпляров «Хроники войны», что-то в этом роде). «Голике» переходит на самоснабжение в ведение Промбюро. Анисимов торжествует. Но может ли он быть уверен, что Е. в тюрьме скроет их шашни, от которых и у А. рыльце, по мнению Ф.Ф., в пуху?
Наша домашняя, полукоммунальная, впрочем, за последнее время сильно поправившаяся Нина Жук, служившая в Рабкрине, «сокращена» с целой миссией ее сослуживцев. Она возмущена до глубины души и говорит, что ни за что на биржу труда не пойдет. Среди вопросов, предлагавшихся на экзамене политграмоты, ей между прочим был предложен вопрос: жив ли Карл Маркс? Она ответила, что умер, на что экзаменатор ее поправил: нет, он жив в сердцах пролетариев. Чем же это не формула из «старого» катехизиса?
Татан в первый раз сегодня прокатился от памятника Петра к Летнему саду на пароходике. Сам потребовал, и в такой настойчивой форме, что мать заплакала. Матросы на поплавке заступились за «будущего моряка». Однако когда пароходик причалил и пришлось из него ступить, он поднял рев и его насилу Атя туда приволокла. Когда же пароходик отчалил, он мигом успокоился и после этого уже блаженствовал. Особенное впечатление произвели на него подъезды под мосты.
Приходил фотограф, ученик фототехникума И.К.Кириллов, желающий, чтобы я написал ему предисловие к затеянному изданию фотографий артистов. Хорошие снимки
Глазунова (на одном он снят со своей старушкой-матерью), прочие — довольно вздорные. Я его направил в Госиздат.
Жарко, душно, потно. Масса моли, масса мух. Стип, по моему поручению, передал вчера русским музейщикам мое негодование по поводу провала на музейном совещании нашего проекта с Академией художеств. У Сычева оказалась точка зрения экономическая, он-де боится лишних расходов, как будто бы на новое дело не было ассигнования и новых кредитов. Но здесь дело в чем-то ином и, скорее всего, в том, что его «ориентация на этнографов», вызванная нелепой враждебной позицией, принятой в отношении его Тройницким (удивительно падкий на подсиживание товарищей и выражающий это часто в слишком явной или даже оскорбительной форме), эта его ориентировка, может быть, тут играет роль и зависть к Нерадовскому, отвела его вообще от «художественного отдела». Он потерял вкус к его нуждам, к его росту (вообще ведь он человек мелочный и заурядный). Нерадовский разделяет мое негодование. Смышленый Стип, как всегда, утверждает, что вообще «ни черта из ничего не выйдет», что не стоит тревожиться о судьбах наших музеев, так как они все равно обречены. В таких разговорах (я не могу опомниться от предательств Тройницкого и легкомыслия Ерыкалова, который удрал в Марьино), они прошли пешком по солнцепеку от Эрмитажа до самых Миклашевских на Моховой.