Дневник. 1918-1924
Шрифт:
Лютая зима. Сошло лучше, чем я думал, хотя мне не удалось найти Шехтера. Стип проводил меня до зала, но его не выпустили, так как во время судоговорения посторонним нельзя ни входить, ни выходить (все же входили). Явившись точно в 3 часа, я направился было к своему пустому месту. Но новый комендант («Ятманов», но длинный и пустой) вежливо не допустил меня до него и попросил сесть среди публики на первой скамье. Шел допрос главного обвиняемого Потатулы. Его тяжелая, мужицкая фигура в белом аккуратном зипуне, навалилась на тот фрагмент полукруглой балюстрады (из трех балюстрад), за которой полагается «стоять перед судом», и я не мог видеть его лица. Говорю допрос, потому что действительно это был допрос с пристрастием. Держибаев всячески ловил его, перескакивая с одного сюжета на другой, вдруг возвращаясь к первому, — все это с необычайным замыслом, иногда прибегая к «ироническому» согласию, который в ходу у гимназистских экзаменаторов, когда они желают особенно хитро уловить прячущего свое незнание ученика. Характерно еще для профессии (говорят, он был товарищем прокурора, а в революцию заделался следователем ЧК и «расстреливал без жалости»): чисто охотничий аппетит, с которым производится эта уродливая, на наш
Картина Маковского и многое другое было выведено Явичем отдельно в придачу. Главная добыча состояла из полных гарнитур кабинета, столовой и спальни — все «стильной и художественной работы». Было вывезено и серебро, но оно возвращено. Измывался Держибаев долго, но вдруг: «Коли Вы усмотрели непорядки, то почему же об этом не сообщили куда следует… Вы все же коммунар (sic!), забыли про железную метлу коммуниста!» Жертва стала заверять, что он про нее не забыл, доносил куда следует… но из этого ничего не выходило…
Меня пригласили в «арестантскую», где приняли не без любезности. Вблизи, в закулисной обстановке, люди не такие жуткие. Даниэль в своей молитвенности и «щупленности» был даже мил (но — ух, жуткий упрямый лоб и наставившиеся, нахохлившиеся глаза). Совсем милы, но и сконфужены, растеряны оба рабочие, меня пригласили туда, чтобы показать картину, замотанную свертком, чтобы я написал о ней отзыв и отдохнул. Было предложено и ознакомление с делом, но я при виде его объема отказался — меня взял ужас, и я только бросил взгляд в несколько скучных мест. Картина оказалась портретом двух сидящих на оттоманке дам, живо напоминает мне мое детство, весь тогдашний вкус, мои детские воображения, то впечатление, которое тогда производили на меня произведения (удачные и менее пошлые) Маковского. Я не мог подавить в себе этого художественного восторга, ибо по живописи — это одна из картин, в которой Маковский не только мог бы соперничать с Карлюс-Дюраном и с другими портретистами, оставляя далеко позади Маккарта, и даже выдал себя в качестве «современного Ренуара». Однако надлежало скрыть все эти «субъективные» моменты и оставаться в строгой исторической объективности, как раз секретарша помогла мне найти тон, ибо она ужасалась перед безвкусием платьев и жеманности, уверяла, что она и даром не взяла бы такую картину для себя (при этом были произнесены даже какие-то французские слова). В духе такой объективности я и сочинил свое показание, указав на то, что Маковский был когда-то любимым салонным, модным художником, но вместе с модой изменилось к нему отношение, особенно к его портретам, от которых стали требовать большей вдумчивости, серьезности. От оценки я решительно уклонился, на этом не настаивали, а я указал на Школьника как на официального оценщика и на антиквара (но вот еще подложит свинью). Судьи приходили и уходили из «совещательной». Одно время появился и бритый, коренастый, круглолицый, иронического вида юрист в пальто, сшитом из дохи, с которым меня познакомили в качестве «нашего прокурора», но он при судоговорении не присутствовал. У Держибаева дважды в его перемолвленных фразах со мной мелькнула вдруг возбужденная подозрительность, но в общем он был корректен и даже предупредителен. Пока я писал свою рацею, он метался по комнате и со смаком делился с Даниэлем своими впечатлениями от процесса, надеждой на уловление сопротивления и тут же, потирая руки, злорадно размечтался о том, как достанется «этим спекулянтам», когда он до них доберется. (Одно из явлений системы, в которой государство находится в войне со своими подчиненными.)
После перерыва картину вынесли на публику, показали адвокатам, а после этого обратились ко мне, последовали вопросы. Следователи пожелали узнать: имеет ли картина «музейное значение»? В ответ я постарался указать на относительность самого понятия о музейности. Иронический адвокат постарался вызвать меня на более определенную характеристику этой картины в смысле ее чисто семейного и бытового значения, что я не в слишком определенных тонах исполнил. Мое показание пригодилось несчастному Явичу…
Дома переводил «Веер». Альбер разочарован письмом Машеньки, указующей на неудобства в гостинице. Он же сообщает о бедственном положении Маруси Кузнецовой. Сын ее Митя (брат Алика) застрял в Америке — заложником. Сам Аля (отец) оказался в Пекине и дает уроки. Дела самой Милы тоже не блестящи, она завела в Харбине мыловаренный завод, и теперь кризис — «деньги изведены…». Нина вышла замуж за итальянца, и туда Альбера не зовут. Сам Альбер трогательно мил, старается казаться бодрее, но все еще сказывается обветшалость, печет одну за другой маленькие акварельки для Парижа…
Утром был в Эрмитаже. Моисси не «прибыл», будет завтра. Был очень короткий совет. А я и забыл записать о злоключениях с «Мадонной Бенуа». Ее в пятницу снимали для Конради (для съемок), и вдруг она перегнулась (рассохшийся подрамник у полукруга). К счастью, что перегнулась не совсем, и краска отлетела лишь сантиметра три с каждой стороны, не доходя до ликов. Придется ее передублировать, а потом заделать. Возвращаясь с суда, застал Татана с мамашей среди компании таких же карапузов-девочек в Никольском садике. Уже у него род романа с какой-то Галей. Они потешно катались вереницей на самокатах.
Густая метель. В гавани, говорят, настоящее бедствие — все засыпано, не пройти не проехать. Что-то произойдет с таянием? Вот я опасаюсь: на набережной у выступа Биржи выросла гигантская гора снежной свалки.
В 12 часов генеральная репетиция завтрашнего бенефиса О.В.Федоровой. Увы, у меня нет достаточно денег, чтобы почтить эту милую женщину, которую я несколько недель считал своим другом, своим присутствием в самый торжественный день. Сегодня я попал в театр благодаря тому, что меня там еще ценят, и даже я получил без хлопот ложу для семьи —
Нас больше всего интересовал, разумеется, наш сын, но, хотя мы оба отдаем должное его изобретательности, мастерству, чувству поэзии, однако все же мы не были удовлетворены. Во-первых — перепевы Чюрленизма (надо надеяться, что после этого Кока расстанется с этим пережитком мальчишества, ибо, увы, проектики его теперь поражают больше всего своим ребячеством и провинционализмом) ужасно надоели. Особенно ерундистика этих «гениальных космизмов» выразилась в занавеси, вдобавок наспех написанной в одну ночь и потому и страдающей особенно неприятной деталировкой. Апофеоз лучше занавеса картинного, но Кока здесь выказал свою чуждость к театру как к таковому, и вместо того чтобы придать этому заключительному аккорду характер чего-то органически вытекающего из всего предыдущего, — картинностьэта просто появляется как картинаи без участия действующих лиц. И это вызвало даже известное ощущение сухости, и во всех четырех декорациях слишком много подробностей, иногда (в «Лете» и «Весне») при полном игнорировании общего красочного эффекта и композиционной гармоничности, и это в ложно-характерном стиле. Словом, ребячество(отнюдь не наивности, которое могло быть гениальным), в то же время слишком сказывается, что Кока уже пятый год не работает на природе. Наконец, костюмы бедной и неприятной окраски, но в этом он уже менее виноват, а виновно нищенство общих обстоятельств. Кричащие краски… и мехов объясняются тем, что пришлось использовать материи со старых костюмов Всеволожского.
Танцы Леонтьева — верх банальности, и даже юродство Лопухова рядом с ними представляется чем-то интересным. Все театральные генералы очень довольны Кокой (что не мешает им дико эксплуатировать и губить его), но больше всего доволен Экскузович, выразивший и безграничный восторг при встрече со мной. Юродство Лопухова достигло своего апогея в интродукции, изобретенной им для «Лысой горы». При спущенном еще занавесе выходит главный скоморох Солянников и восемь его подружек, становятся флангом к публике и при молчании оркестра раз пятнадцать ударяют в бубны с разными интервалами. Затем занавес поднимается (неплохие декорации Клодта, испорченные каким-то сермягами, служащими обрамлением), эти господа присоединяются к прочим, а их долговязый почтенный вождь пошло и тяжело разыгрывает роль шута, приплетая на ложно-древнерусском языке (sic!) (в балете заговорили) — что-де сейчас они покажут действо, как сочетается браком Черномор с какой-то там колдуньей, и только после этого начинается музыка, иллюстрирование на сцене сохой, которой вспахивают землю, и четыре метельщика за ней подметают. Этой идиотской сохой и метельщиками заканчивается «балет», причем, разумеется, совершенно загублен гениальный «Рассвет» Мусоргского. Но в танцах кое-что неплохо и хитро выдумано и налажено. Лопухова всего передернуло, когда, встретив его на сцене, я ему сказал: «Разговор будет потом, и долгий». На самом деле, понятно, постараюсь избежать этого разговора, ибо это все равно ни к чему: от безвкусия в сорок лет человека не излечить. Да к тому же за эти два года он успел обзавестись поклонниками и льстецами, возомнил себя полубогом, и я уже для него не авторитет.
К обеду — молодые, Стип и случайно подошедший Верейский, ужасно страдающий зубами.
Марочка, нахохленная, страдала за Коку и, видимо, злая на то, что не видит у нас восторга. Она его все время журит и натравливает на нас, как на декадентов определенного типа, и это не то, что сыну надо бы иметь. После обеда она с Атей пробовала играть Пульчинеллу.
Я со Стипом отправился к Крамаренко, у которого уже застали П.Вейнера, и было бы очень мило, если бы остались в своей компании, но затем явился еще какой-то русский американец (седой с молодым лицом), ужасный тип. Он сюда приехал с каким-то автомобилем, имеет отношение к концессиям, полон глупейшего оптимизма («Какое же государство не станет заботиться, чтобы его граждане жили хорошо!»), все время как-то поучает. Очень горд преимуществом американской культуры, рассказывал дрянные анекдоты о неграх, почерпнутые из какого-нибудь журнала, и обладает великой драгоценностью (он не принес с собой). Какой-то синий хрусталь, якобы подаренный китайским богдыханом, во избежание каких-то семейных осложнений поручил французскому послу, который на пароходе (sic!) его доставил во Францию и подарил Людовику XIV. От него но по особому завещанию перешел «его сыну» Людовику XV, а от него снова к «сыну» Людовику XVI, который во время революции успел его сдать своему брату Карлу VIII (sic!). Тот, живя в Митаве, подарил его герцогу Бирону и т. д. Заплатил он за него в 1915 году 5000 рублей на аукционе и вполне верит в его достоверность, полагаясь на то, что аукционист ручался за все вещи, которые он продавал. Я ничего в этих вещах не понимаю, пожалуй, вещь интересная. А не подделка ли это какая-нибудь?
Род Корневых будет жить!
1. Тайны рода
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
рейтинг книги
Неудержимый. Книга XIV
14. Неудержимый
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
рейтинг книги
Дремлющий демон Поттера
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
