Дневник. 1918-1924
Шрифт:
Серое утро в Гатчине. Со вторника 17 стояли райские дни (из них два — вторник и пятницу — я провел в городе). Напротив, в Троицу [33] , 15 июня погода была мрачная, холодная и вечером, даже несмотря на стужу, разразилась гроза. В Духов день (16 июня) — тоже неважно, почти всю неделю я томился желудком (все из-за творога), но теперь поправился и уже ем все.
Новое размещение нашей здешней квартиры. Мой кабинет переехал в нашу бывшую спальню с окнами на север, наша спальня, устроенная в большой комнате — бывшей Черкесовых, из спальни рядом. Таким образом, я получил успокоение от Татана и других домашних шумов и теперь могу заниматься. Это сразу сказалось в том, что я написал вступительную статью о коллекции С.С.Боткина, свой взгляд на судьбы дворцов-музеев (по требованию плановой комиссии) и большое письмо Ятманову (по его просьбе) о московских домогательствах, имея в виду, что он заручился обещанием секретаря Ленинградского исполкома Комарова (которого он даже затащил в Русский музей) поддержать
33
Чудовищно было мое возвращение в субботу (14 июня) вечером: на поезд 8:40 я совсем не смог сесть, ибо толпа облепила все буферы, висели на подножках, сидя на крышах. Сунулся на Варшавский: там еще хуже, даже в вокзал не давали проникнуть. Пришлось вернуться домой, и, добравшись за 1,5 часа до последнего поезда, прибыл с ним в Гатчину около трех часов.
В среду я занялся мерой комнаты по диагонали, в которой Коля Лансере не мог жить из-за шума, доносившегося снизу из месткома. Желая познакомиться с «кубатурой» свободных помещений, в которых можно было бы расположить историко-портретную галерею. Заодно смотрел всякие картины, могущие послужить пополнением Эрмитажа и Москвы. Продолжаю считать Гатчину вполне подходящим для портретной галереи местом, но все же места здесь недостаточно, чтобы вместить и военные картины Зимнего дворца. Видимо, им все же придется отправиться в Артиллерийский музей в Кронверк… Иногда мне просто хочется эти картины снова повесить на старые места и по возможности восстановить всю унылую обстановку этой анфилады в качестве «исторических комнат».
За эти дни во внешнем мире случились разные события, их которых всех нас больше всего поразила гибель прелестной и высокоодаренной Лидочки Ивановой, поехавшей кататься на моторной лодке с каким-то коммунистическим мальчишкой (она имела склонность к таким авантюрам). Принявшись охлаждать слишком перегревшуюся машину, компания не заметила, как на них налетел буксир. Погиб и инициатор прогулки, остальных вытащили. Тело Лидочки не найдено, и почему-то меня преследует кошмарное предчувствие о том, как он теперь носится под водой в последнем эксцентрическом танце. Курьезно, что я узнал об ее смерти (от Экскузовича по телефону) в том самом кабинете Бережного, в котором я вообще почти никогда не бывал, но в котором я последний раз и встретил Лидочку за несколько дней до того, как всегда дурашливую, мило ломающуюся, очень хорошенькую в своем полосатом летнем платье. Хорошенькой она казалась несмотря даже на свою глупую манеру густо и совершенно размалевывать свое детское, чуть кукольное личико. Балетный мир безутешен, ибо она была самой талантливой, самой трудолюбивой, вообще самой обещающей среди молодежи.
В политическом мире явных больших перемен нет. Президентом (в прошлом пятилетии) избран Думерг. Это здесь комментируется как шаг назад, но достаточно и того, что вообще «ушли» Мильераны и консервативный принцип Конституции надорван. Эррио уже сформировал кабинет, но «наши» волнуются. Заподозрив, что признание СССР останется только в виде программной речи. Немцы льстят себя надеждой, что ослабнет удушение их победителями. Однако скорой перемены в отношении Рурской оккупации не предвидится. Переговоры в Лондоне до бесконечности затягиваются. Некоторые политиканы комментируют это в очень невыгодном для большевиков смысле: они-де приперты к стене, это «крышка» и т. п., но разве может быть «крышка» для доктринеров? Хотя бы все вокруг погибло, но раз ониживы и могут насаждать свои идеи, они не считают дело проигранным. А к гибели мы, интеллигенция, и вообще все, что не правительство, действительно идем равномерно и неукоснительно.
Безденежье общее, полное, всякие дела останавливаются, хиреют и кончаются. То ли здесь виноваты налоги, то ли общая придушенность, создается новая форма нашего паралича, но факт тот, что у всех ощущение безысходности, а в связи с этим какое-то странное ко всему безразличие. Масса народа (все последние торговые и предприимчивые люди) выселяется за границу. Странное дело, мы же, несмотря на покупку акварелей Добычиной, находимся все еще в стадии пустых посулов раздобыть деньги. Был я за это время у нее два раза, у нее якобы цинга, якобы от недоедания. Мне отбытие в Европу еще не рисуется в соблазнительном свете. Лучше здесь в несколько месяцев разориться и кончиться, нежели там идти на унижения (вспоминаю с омерзением отношение Сережи Кохно, Кокто, Валички, в сущности, Стравинского) и на медленно жалкое умирание. Ну да увидим, что напишет в ответ Ида (ох, и работа с ней меня вовсе не соблазняет!) и что будет писать Кока. Наш чудный мальчик уже в Париже. Получили от него вторник открытку из Ревеля, а вчера две открытки и длинное письмо с описанием морского, вполне благополучного переезда.
Тут удручение. Марочкины поручения, касающиеся распределения и распродажи оставшегося ее барахла, уже водворенного в нашу квартиру (часть же расхищено их прислугой, летом отбывающей в деревню, и, вероятно, многими другими, входившими в их комнаты). Квартиру снял какой-то «нэпач» из Винторга, с которого Руф собрал 15 червонцев за одно право въезда. Но до этих решительных мер в продолжение пяти дней из-за этой квартиры шел ожесточенный спор между Александром Ивановичем
Благодетельное, оздоравливающее действие Гатчины сказывается в том, что от меня подобные вопросы как-то отъехали, потеряли свою тревожность. Отъехали и все мысли «категории Браза». Впрочем, сам бедный Браз сидит, и Добычина мне по телефону сообщила, что он арестован по распоряжению самого Мессинга, который ей не счел нужным раскрыть повод к аресту, а лишь высказал род недоумения: с чего это Браз что-то сделал, не то по наивности, не то по злому умыслу. Но пока недоумение выясняется, Браз должен томиться. Думаю, что я не ошибусь в моих догадках. Все дело в его «дружбе» с г. Ярмоленком, которого или заподозревают в шпионаже, или который, чего доброго, и впрямь шпион.
Лаврентьев с Марианной, Н.И.Комаровская и другие из Большого драматического театра отбыли в четверг, 19 июня, в Крым. За несколько дней Марианна всех напугала — вдруг остро захворала желудком, пришлось даже отложить отъезд на неделю. Лаврушу я «убил» предупреждением, что, быть может, из-за моего отъезда в Париж пришлось бы отложить «Тартюфа». Еще более его огорчили Музалевский и Мичурин, вздумавшие принять приглашение, переходя в 1-ю студию. Но это обошлось, ибо в последние минуты сами студийцы отъехали. По этому поводу у меня было объяснение с Музалевским, старавшимся себя обелить жалобами на деморализацию, воцарившуюся в театре в связи с появлением «мальчишек» (Шапиро и его помощники) и с растлевающим влиянием Хохлова. Вообще же я сам переживаю своего рода очень болезненный кризис в отношении театра и моего участия в постановках (от «Щелкунчика» я уже твердо решил отказаться) в связи с тем взрывом (искусственным и чисто снобическим, но все же действующимна меня) «мейерхольдизма», который обюрократился за последние недели. Хотел было об этом писать, но уныние обуяло при мысли, сколько ученых и претенциозных гусей я раздразню (ох уже эти мне умные статьи Гвоздевых, Стрельниковых и прочих пошляков!) и что придется ввязаться ними в очень опасную(раньше и понятия о таких страхах не имел) полемику. Пропадает и вкус что-либо воплощать, ибо заранее знаешь, что тебя осудят, обдадут презрением, как строго ненужного, выдохшегося рутинера. Ведь до подлинных переживания и эмоций, до всего того, что нам было дорого, никому теперь нет дела.
Так, например, на выставке «Мира искусства» в Аничковом дворце бывает три-четыре человека в день, и, разумеется, не только ничего не продали, но никто не интересуется о ценах. Сказать кстати, в Обществе поощрения тоже полный застой. Цены на хорошие книги в копейках. Хрусталь начала 1840-х годов и за 3 рубля не может найти себе покупателя. За мое «Царское село…» один букинист предложил… 3 рубля. А я так иначе не мыслю и не могу мыслить сценическую постановку литературной уже существующей пьесы (о совершенно поверхностных вещах я не говорю), как в духе авторской мысли и с воссозданием по возможности той психологии и настроения, которое положило создание данного произведения. Впрочем, авось еще раскуражусь и напишу.
За это время прочел, кроме «Рассказов бабушки» (пересказ Д.Благово того, что ему сообщила его почти столетняя бабушка Елизавета Янькова, урожденная Римская-Корсакова), отрывок воспоминаний (на французском языке в копии неизвестной рукой, найденной Макаровым среди гатчинских бумаг. Он слышал, что оригинал где-то ходит по Москве) фрейлины Тютчевой — дочери поэта и отрывок (Крымская кампания, крестьянские реформы) из записок Ф.П.Литке, начатое мной чтение еще два года назад, сейчас принялся за письма императрицы Марии Федоровны к ее матери, найденные в здешних бумагах и уже стараниями Макарова переведены с датского, 1874, 1875 и 1881 годы. Особенно сильное впечатление произвела Тютчева, все ее отношение к мелочной суете и к праздности Двора, очень явственно обрисована жизнь Николая Павловича, который «плачет, как баба» при получении утешительного известия из Крыма и который оказывается полон нерешительности, колебаний [34] . Зато умереть он вздумал с необычайным достоинством (гипотеза яда как будто устраняется совершенно), не теряя сознания до последней минуты, даже трогательные распоряжения (всегда все чуть по-актерски) и т. д. Очень эффектно, серьезно появление Нелидовой в большом коридоре, где ждали придворные рокового момента. Сведения записаны, очевидно, из уст Марии Александровны, к которой у Тютчевой был пламенный и как будто вполне искренний культ (дневник ее полон такой критики Николая, которая доказывает, что она не имела желания, чтобы его кто-либо прочел) и которая в ее изображении представляется почти святым, но скучным и безжизненным существом. Курьезно, что в качестве вечерней лектрисы (во время томительного для молодого двора осеннего пребывания в Гатчине) Александр II попеременно с фрейлинами читал романы о директории.
34
Последнее слово его наследнику: «Держи все. держи все!» — свидетельствует более о принятом им тяжелом подвиге властвования, нежели о призвании к такому делу. Очень правильно делает Литке различие между усилием и случаем, рассказывая о маске, принятой Александром II на первом заседании Государственного совета, посвященном обсуждению крестьянской реформы, когда он, подготовленный как должно и произнеся речь, повел затем заседание «на курьезах», не давая высказаться оппозиции («ерзанье» Меншикова! Заявки Клейнмихеля), которые до заседания необычайно хорохорились. Какие несчастные люди — монархи! И под такой маской задыхаться всю жизнь!