Дневник
Шрифт:
Я определяю два исходных пункта, две аномалии, сильно отличающиеся друг от друга: а) повешенный воробей; б) ассоциация рта Катаси со ртом Лены.
Эти две загадки постепенно наполняются смыслом. В стремлении образовать единое целое одна загадка проникнет в другую. Начнется процесс додумывания, сравнения, сопоставления улик, что-то начнет происходить, только вот зерно — ужасно… и эта окутанная мраком непостижимая шарада будет требовать разгадки… будет искать объясняющую, упорядочивающую идею…
Но какое приключение, какая авантюра с реальностью, вот так выплывающей из мрака!
Логика внутренняя и логика внешняя.
Логика, пускающаяся на уловки.
В частности, интеллектуальные: аналогии, оппозиции, симметрии…
Внезапно вырастающий дифирамбный ритм неистово
Излишнийфакт — и внезапное переполнение.
Образуются боковые ответвления… темные ямы… заторы… омуты… повороты…
Etc. Etc. Etc.
Идея крутится около меня, как дикий зверь…
Etc.
Мое сотрудничество. Я с той, с другой стороны, со стороны шарады. Я как тот, кто пытается себя добавить к шараде. Я, подхваченный круговоротом событий, ищущих Форму.
Зря я кидаюсь в этот омут, чтобы ценой своего счастья…
Микрокосм — макрокосмос.
Мифологизация. Дистанция. Эхо.
Неожиданно вываливается логическийабсурд. Бесстыдство.
Точки соотнесения. Леон и его священнодействие.
Etc.
И еще в связи с «Космосом»: из бесконечности окружающих меня явлений я выхватываю одно. Замечаю, например, пепельницу на моем столе (остальные находящиеся на столе предметы отодвигаются в небытие).
Если я сумею объяснить, почему я заметил именно пепельницу («хочу стряхнуть пепел с сигареты»), тогда всё в порядке.
Если я замечаю пепельницу случайно, непроизвольно, и не возвращаюсь больше к этому наблюдению, тоже всё в порядке.
Но если ты замечаешь это не имеющее значения явление и возвращаешься к нему, — беда! Почему ты снова его замечаешь, если оно не имеет значения? Стало быть, оно что-то да значит для тебя, если ты вернулся к нему?.. Так-то вот: в силу одного того, что ты, не имея на то никаких оснований, на секунду дольше задержался на каком-то явлении, оно начинает выделяться из других, начинает нести смысл… Нет, нет (защищаешься ты) это ведь обычная пепельница! — Обычная? А почему ты защищаешься от нее, если она такая обычная?
Вот так явление становится наваждением.
Ну а сама реальность, по сути своей, не наваждение ли? В силу того, что мы строим наши миры, связывая одно явление с другим, я не удивлюсь, если выяснится, что праначало времени было неким двуединством, задающим направление и являющимся началом порядка.
В сознании есть что-то такое, что оно оказывается чем-то вроде ловушки для себя самого.
В то же время, где-то в конце апреля — начале мая пришлось мне пережить тяжелое и глупое состояние, недели две я был болен от унижения.
Давайте не забывать, что поэт — существо деликатное, ночное, чуть ли не подпольное, художник подобен летучей мыши, крысе, кроту и мимозе. Я был уверен, что в этом году десять тысяч долларов Международной Издательской Премии мне не светят. Пресса не упоминала меня в числе кандидатов; мне разъяснили, в силу каких именно соображений, интересов, тактик и процедур я окажусь на обочине. Вот я и не слишком интересовался ходом обсуждений жюри, заседавшего здесь же, неподалеку, в Валескюре. Пока на третий или четвертый день прений одна итальянская журналистка не приехала в Валескюр брать у меня интервью и не проговорилась, что все чаще будто бы разговор заходит обо мне и что «Порнография» начинает выделяться среди двух десятков обсуждаемых произведений. Этого было достаточно. Жадность меня обуяла. Доллары! И потом все время кто-нибудь звонил по телефону с новостями, доллары, доллары, в финале остаются двое — Сол Беллоу и я, доллары! В день объявления вердикта мое достоинство стало тряпкой, моя независимость — глупостью; доллары, доллары, доллары…
Которые неумолимо таяли… в пять часов пополудни в кафе на площади, где я пил кофе, подошли Бонди с женой, греческая писательница Кэй Цицелис, Сивер, директор Гроув Пресс, еще несколько человек, все из Валескюра. Новости с этого драматического состязания, в котором если бы не… Вот это да! Если бы не испанская делегация, которая в принципе
Relata refero [282] . Я завел было речь, что мог бы взять адвоката и устроить процесс этому жюри. Ну, конечно! Правовые основания подобного судебного дела бесспорны. Присуждение этой премии, самой значительной после Нобелевской, дело серьезное. Обязанность членов жюри — отдать премию книге, лучшей в художественном отношении, и только это обстоятельство должно приниматься во внимание. Между тем, как видно из отчетов прессы, в расчет идут какие угодно мнения и мненьица, не имеющие никакого отношения к художественным достоинствам: присудить награду тому-то, ведь «надо бы отметить nouveau roman francais»,дать такому-то, поскольку «пришло время Латинской Америки»… Члены жюри, попивая виски, говорят друг с другом на разные темы. Интересно было бы выиграть этот процесс, подумалось мне. Это вызвало бы лавину процессов, многие пострадавшие потребовали бы пересмотра всех награждений, и это привело бы к отмене Премии как таковой… этих чаевых, этой компрометации…
282
Повторяю услышанное мною (лат.).
Мне возразили любезно — ха, ха, что за парадоксы, затем Сивер отвел меня в сторонку и от имени «Гроув Пресс» сделал ряд предложений, доллары, доллары, я почувствовал себя лучше, а в последующие дни капнуло еще что-то (наверное, потому, что газеты писали, что я проиграл всего одним голосом), так что мне стало вроде как еще лучше. И тем не менее я чувствовал себя ужасно.
Поймите правильно: мы, художники, прекрасно понимаем ничтожность и эфемерность наших начинаний. Понятное дело, марание бумаги вымышленными историями — занятие не из самых серьезных. Как стыдился я его в первые годы своего писательства, как краснел, когда меня ловили за ним! Если инженер, врач, офицер, летчик, рабочий сразу всеми воспринимаются всерьез, то художник только после многолетних усилий получает статус состоявшегося.
Художник подходит лично, тихо, к каждому отдельно, шепчет на ухо, тихо просит признать его. Получилось! Есть уже один, даже двое, признавших меня. Их уже пятнадцать, сотня, четыре тысячи. Начинаю дышать полной грудью, становлюсь значительным! Это сколько же лет! У меня это восхождение заняло тридцать лет усилий, невзгод и унижений.
И что потом? Потом тебя хватают за шкирку и тащут пред ясные очи ареопага. О, благословенная ночь, где ты?! Еще недавно ты был в одиночестве, теперь — в светской атмосфере, в блеске гостиничных люстр ты — одна из тридцати дойных коров и одна из тридцати кляч перед забегом, которых ощупывают и оценивают. А кто та главная культурная тетка, пренебрежительно бросившая, что «была не в состоянии» прочесть больше пятидесяти страниц твоего романа? Это — собственной персоной сама председатель уважаемого жюри, госпожа МакКарти. МакКарти? Но для меня МакКарти, и говорю это совершенно открыто, не относится к серьезной литературе, слово чести даю, что для меня МакКарти всегда была автором абсолютно заурядным, третьего, может, даже четвертого сорта. Как же получается, что я, достигнув предела своих трудов, пройдя долгий и тяжелый путь, оказываюсь у стоп этой почтенной дамы, развязно болтающей, что «она не в состоянии» и т. д. Что за шутки? С моим авторитетом шутить изволите? С моей гордостью? С моим достоинством?! Какой же демон снова вверг меня в невезение, глупость, ничтожность моего начала?!