Дневник
Шрифт:
Я не могу сказать о себе, чтобы я чувствовала себя «обстрелянной», но ни страха, ни тревоги у меня больше не бывает: в такие моменты, в часы обстрелов или налетов (кстати, вчера была и воздушная тревога, с воем по радио и так далее – мы сидели в столовой, готовились к обеду, читали, брат истеричничал, мама ахала, но никому и в голову не пришло, что после сигнала ВТ людям полагается сходить в бомбоубежище) я начинаю ощущать лишь неудобство, досаду и глухую злобу. Все это мне мешает – да, мешает, я рада, что удалось найти очень правильное слово. Мне надоело жить на фронте, и фронтовые события мне мешают – вот и все.
О снах. Сплю много, хорошо и вижу чудесные сны. Отсутствие внешних впечатлений и скудость сегодняшней жизни компенсируются богатством и великолепием снов. Продовольственных снов больше у меня нет (хороший признак!); еда, изредка фигурирующая в снах, обычно изысканна и представляет собой не самоцель, а художественное (именно так!) дополнение. Я постоянно окружена людьми, нарядна, душиста, я все время куда-то езжу и хожу (а погода всегда чудесная, города прекрасны, автомобили
Как-то вечером зашла в свою комнату – мертвую, холодную, с пыльными зеркалами. Были густые сумерки. На диване – горы книг, папок, бумаг: письменный стол уже сгорел в печке. На пианино, сером от пыли, фотографии, книги, ноты – и тоже все в пыли (удивительно быстро накопляется пыль – я же убираю свою комнату через два-три дня!). Подойдя к туалету, почему-то открыла флакон французских духов (Ambre Molinard Paris), понюхала – и вдруг так остро и страшно затосковала, вспомнила, поняла, ощутила как сущее всю страшную и смертную тупость и узость теперешней своей жизни, ее безысходность, окольцованность, обреченность и ужас. От нежного и чужого уже запаха дорогих духов заметалась, как зверь в клетке, как раненая птица. Хотелось закричать: «Спасите, хоть кто-нибудь… я же погибаю…!»
Потом овладела собой и улыбнулась. Ольфакторные миражи и галлюцинации рассеялись. Настроение вошло в обычную солдатскую рамку.
Вспоминать не надо. Думать не надо. Читать стихи не надо.
Слушать музыку не надо. И ни в коем случае не касаться флаконов с заграничными духами, которых у меня несколько.
У меня сегодня много дела: Надо память до конца убить, Надо, чтоб душа окаменела, Надо снова научиться жить, А не то… [620]620
Цитата из стихотворения Анны Ахматовой, впервые опубликованного как лирическое, без названия («И упало каменное слово…») в сборнике «Из шести книг» (М., 1940). Позднее под названием «Приговор» вошло в поэтический цикл «Реквием» (Ахматова А. Реквием. Мюнхен, 1963).
Где она теперь, моя новогодняя гостья, почти свидетель, почти друг, знакомая незнакомка? Опять обстрел.
Апрель 4, Страстная суббота
Светлое небо и мороз -7°. Февральские пейзажи улиц. Таянья на солнечной стороне напоминают не Пасху, а Масленицу. Вчера и позавчера были метели. В этом году зима в Ленинграде стоит уже ровно полгода.
В городе трудовая повинность: люди чистят, скребут, скалывают лед, возят снег и нечистоты в ящиках на маленьких саночках. Милиция, проверяя, неистовствует: вчера на Знаменской я была свидетелем, как милиционеры толкали работающих женщин в спину, понукая – и подбодряя, вероятно. Также неистовствует административная комиссия райсоветов, направо и налево накладывая штрафы и тюремные заключения за невыход на работу без оправдательного документа – врачебного, конечно. Остроумие же современных Макиавелли заключается в том, что гос. врачи не имеют больше права выдавать безработным, т. е. иждивенцам, бюллетени или справки о болезни. А эта категория сейчас преобладает среди нашего населения. Следовательно? Порочный круг. Брат, несмотря на зарегистрированные в поликлинике и тубдиспансере цингу и сильнейшее истощение, справки не мог представить жакту – и административная комиссия влепила ему штраф: 150 руб. Хотя все в доме знают состояние брата, хотя все видели и видят его жуткое лицо и младенческую слабость, это не помешало составить на него акт и привлечь его к ответственности. Волнений у нас по этому поводу была масса. Первого апреля была получена повестка о вызове его в административную комиссию, а второго апреля – от страха и неуверенности, придет ли вызванный врач (врачей можно вызывать сколько угодно, только они приходили на 10–12-й день после вызова, если приходят вообще…), поплелся сам в поликлинику у Смольного, где, видимо испугавшись его мученического вида, зав. поликлиникой отправил его немедленно домой, обещав, что врач придет сегодня же, обязательно придет. На обратном пути у Института усовершенствования врачей брат все-таки свалился: работавшие на снеговой повинности врачи (достойное занятие для врачей – и своевременное!) подняли его, втащили в холл и там отпоили валерьянкой.
Вечером действительно пришла врачиха, юная, только что окончившая институт, пишущая «капли дацкого короля» и забывшая латинскую формулу белладоновых свечек. Дала брату направление на мед. комиссию для освобождения от трудовой повинности. Вчера он туда не попал: не хватило номерков. Врачиха Сегаль, выписывая направление, посоветовалась со мною – каким словом заменить «дистрофия», «истощение». И на мой недоуменный вопрос ответила: слова «дистрофия» и «истощение» категорически запрещены к употреблению. Оказывается, по постановлению властей, в Ленинграде
Разрешения на белый хлеб выдаются только язвенникам и раковым с открытым процессом. И – по знакомству. У меня знакомств нет. Очень жаль.
Недавно купила: постное масло – литр 650 р. и сливочное масло – 800 руб. за 400 грамм. Если бы сегодня в магазинах не дали крупы, наш обед состоял бы из чая и хлеба с маслом. Но крупу выдали – и я торжествую.
Сегодня у меня Т 38°. Ангинозно-гриппозное состояние. Знаю, что не смею болеть. Поэтому глотаю всякую лекарственную снедь. Если заболею и я, то что же будет с моими? Маме (как будто!) чуть лучше.
Помимо редких добыч витамина С и клюквенного экстракта добываю витамины из настоя сосновой хвои. Очень долго и трудно стричь иглы. Получается вкусно. Говорят, что полезно.
В очереди бабы говорят, что в городе проповедовал и пророчил какой-то старичок: весны не будет, сразу придет хорошее лето, в июне погибнет завоеватель, Ленинград как был без крестов, так и останется без крестов, Христос проходил через город и все видел – и голодных, и страдающих, и падающих без сил. Видел – и прошел, печальный. Красивый, почти блоковский образ. Кстати, о Блоке: все-таки не утерпела, купила разные книги, даже не нужные мне, и в том числе полного Блока [621] . Читала, радовалась, приветствовала его как друга, как солнце, как весну.
621
Ср.: «Иногда вечерами устраивались шарады. Для нас это делалось, или взрослые сами ими увлекались – не знаю. Запомнились мне мама в шляпе с широкими полями в образе блоковской Незнакомки и папа в длинной ночной рубашке, изображавший грешника, которого чертовка-мама жарила на сковороде, не помню, как было сыграно междометие “а”, но все слово в целом было представлено так: саночки с ведром воды и баночками для столовской каши, которые тащил спотыкающийся от голода дистрофик – БЛОКАДА» (Якубович Е. Дневник // Труды Государственного музея истории Санкт-Петербурга. 2000. № 5. С. 238). «Уставясь обиженными глазами в пустые тарелки, наперебой читали стихи Блока: по первой строчке надо было определить: что и откуда? Это называлось Блокиадой» (Даров А. Блокада. Нью-Йорк, 1964. С. 137).
Людей вижу мало. Те, кого вижу, начинают тосковать, терять надежду, агонийно метаться: что будет и долго ли ждать? Сил у народа все меньше и меньше.
Заел быт, грязь, беспомощность и растущее отупение.
Но есть и утешительные признаки возрождения города: действуют несколько кино (уже пару недель), в Александринке работает оперетка [622] , там же с 5-го начинается цикл симфонических концертов. Работают бани – попасть туда, правда, трудно, а кроме того, и страшно: вши. Работает несколько парикмахерских: маникюр по-старому, а завивка на керосине клиентки. И забегал грузовой трамвай – очень редко, очень редко. Платформы свозят снег.
622
Во время блокады на сцене Александринского театра шли спектакли Ленинградского театра оперетты. Ср.: «Мороз – 26 градусов. Слушали “Сильву” – у артистов пар валит, кордебалет в рейтузах, но стараются не халтурить. Еще один вид трудового героизма и без всяких кавычек. Сильно доходят лирические, особенно сентиментальные места спектакля; очевидно, иммунитет, который выработался у нас по отношению к драматическим ситуациям реальности, не распространяется на искусство» (Левина Э. Дневник // Человек в блокаде – новые свидетельства. СПб., 2008. С. 161); «Народ, посещающий театр теперь, какой-то неприятный, подозрительный. Бойкие, розовые девчонки, щелкоперы, выкормленные военные, чем-то напоминает НЭП. На фоне землистых, истощенных ленинградских лиц эта публика производит отталкивающее впечатление» (Машкова М. Дневник // Публичная библиотека в годы блокады. СПб., 2005. С. 31).
Эвакуация идет полным ходом. Из нашего дома уехало множество людей. Вчера у таких отъезжающих купила дрова за 150 р. Дубовые столы и стулья хорошего качества. Там, в СССР, не везде хорошо: в Моршанске Тамбовской обл. пуд ржи 350, в Галиче Ярославской, в колхозе, такой же пуд ржи 800 р. В Казани тоже скверно. Говорят, благополучно в Сибири, в Средней Азии. Никому из уезжающих не завидую и ехать никуда не хочу: дорога страшная, вдоль путей лежат штабеля трупов, в дороге люди мрут еще легче, чем здесь, багаж разрешается по 40 кг на человека, на деньги будто бы ничего не достать, все на обмен. Но недавно вот почувствовала нежную грусть и позавидовала отъезду – позавидовала мягко, не от зависти, а от крыла Музы Дальних Странствий: директор Эрмитажа И. А. Орбели уехал в Армению, в Ереван. Туда поехала бы и я – в песок, в скалы, к горным озерам, на берегах которых стоят задумчивые менгиры. На Кавказ поехала бы и я, в какую-нибудь чудесную и немыслимую глушь, где благородна поступь и душа мужчины, где женщины целомудренны и чисты, как наивные звери, где созревает виноград и мандарины и где можно, не хмелея, с утра пить кислое и терпкое вино. И работать в каком-нибудь музее или местном институте, подальше от городов, от войн, от снарядов и от нашего упорного зимнего холода.