Дневники Фаулз
Шрифт:
Повышенный интерес к собственному «я» проистекает от их подхода к внешнему миру — подхода туристов; они — люди с головой, вмещающей лишь малую толику информации. Сталкиваясь с необходимостью воспринять таланты других (иными словами, большое искусство), они испытывают приступ тошноты. Им нужно сесть за столик в кафе и внимательно проанализировать собственные ощущения. Что угодно, только бы избежать необходимости общаться и получать удовольствие от общения с другими, созерцая созданное кем-то еще.
Провинциал — тот, кто боится других и другого. Тот, кто наслаждается предметами внешнего мира лишь в той мере, в какой они служат
Такое отношение в корне чуждо дзэн-буддизму. Слушать, как другие описывают чайные листья на дне чайника, — это, в их понимании, дзэн. Кошмарное европейски-провинциальное превратное понимание слова. А я не мог ничего сказать, ибо это опять выглядело бы так, будто старый умник Джон пускает пыль в глаза. А Денис — ему всегда необходимо показать, что он тоже образован: стоит мне сказать что-нибудь о латинской поэзии, как и он чувствует потребность высказать собственное мнение; и начинается ежевечерний турнир.
Он всегда помогает дамам подняться по ступенькам, выдает им информацию о предметах старины, излагает свои клишированные взгляды, фрагменты того, что прочел. Все это неправильно. Сами по себе памятники важнее. Я хочу сказать, если вы знаете о чем-то, вы цените их плюс собственное знание; но из этого не следует, что памятник, не обремененный вашим знанием, доставит вам меньшее удовольствие. Это в точности то же, что со ступеньками: помогая дамам подняться, вы заставляете их поверить, что сами они взобраться наверх неспособны. По сути, весьма сомнительное благородство — превращать реальных женщин в мифических дам.
Все это жестоко по отношению к Денису. Ибо мир знает много-много времен, в которые его мягкость, обходительность, ненависть к любым проявлениям жестокости или насилия, публичным ли, приватным ли, предстают редкостными добродетелями. И из всех, кого я знаю, он оказался бы в наименьшей степени неуместен в ряду апостолов на картинах Фра Анжелико; он пришел бы в ярость, если сказать ему об этом; но есть в нем задатки святого. В том, что он таков, его трагедия; а в той жизненной ситуации, в какой он оказался, уподобляться святому — значит разбрасывать по ветру годы осмысленного существования.
Сижу рядом с двумя молодыми итальянцами — очень красивыми юношами в форме, возможно, курсантами офицерского училища. За ними — четыре девушки-англичанки: туповатые молочно-белые физиономии, гладко причесанные волосы, говорят без умолку — явно обитательницы лондонских предместий, пытающиеся произвести впечатление благородных. Один из итальянцев вступил с ними в беседу. До чего нелепо выглядит этот контраст между хорошо сложенным смуглым юношей и суетливыми хихикающими английскими машинистками в отпуске.
Созерцать эти белые, невзрачные создания после сексуальных, загорелых, неподдельно женственных итальянок равнозначно шоку. Они соотносятся друг с другом, как скисшее молоко с кофейными сливками.
Весь день гуляем по древнему Риму. Безобразный, жуткой белизны памятник Виктору-Эммануилу — не самое ли впечатляющее свидетельство ничтожности националистического искусства? [705]
705
Огромный, напоминающий храм ансамбль на нижних склонах Капитолийского холма, получивший известность как Altare della Patria — Алтарь отечества (um.), был открыт в 1911 г. в ознаменование объединения Италии; обычно считается одним из самых уродливых памятников в городе.
Вид на Форум, на Палатинский и Авентинский холмы с высоты Капитолия.
Потом сам Форум и Палатинский холм. Зрелище поистине пугающее: исполинская цивилизация, низведенная до парка с руинами; кости гигантского ископаемого. Здесь не ощущаешь ни ностальгии по этрускам, ни грусти, только какой-то меланхолический трепет. Здесь намного красивее, чем я ожидал, особенно глядя с Палатинского холма, однако понимаешь, что это — сердце Рима, и оно мертво. Прошлое реальнее настоящего, и хотя это прошлое может вызывать уважение (оно — огромная часть европейской души), любить его невозможно. Не можешь отделаться от убеждения, что весь древний город явился невероятным капризом, ошибкой истории, за которую мы до сих пор расплачиваемся.
На всем: на обломках кирпича и мрамора, на огромных зонтообразных соснах, кипарисах, на увядшей траве — подрагивает отблеск ясного тающего света, особенно осязаемого в предвечернюю пору; небо — оттенка не подвластной времени нежности: античная голубизна.
Живописность римских развалин — отнюдь не фигура речи. Живопись на каждом шагу. Стены, аллеи, купола, арки, кубы — все пронизано безоблачным небом, тенью, землей, светом солнца. Целая азбука абстрактных архитектурных форм.
Единственный цветок, какой встречаешь в это жаркое время года, — розово-синий и белый зверобой, бойко пробивающийся из сухих стен.
Были мы и на древней Аппиевой дороге, производящей то же впечатление рухнувшего грандиозного замысла: руины на фоне исполненного благородства пейзажа. Ее вид не трогает; смотришь — и остаешься равнодушным.
Вспоминая наши прогулки, удивляешься тому, как мало видели Д. и М., когда были здесь; целая неделя бесконечных шатаний по окрестностям, а Моника все время стирала. Они — жертвы своего автомобиля; колесо буквально подмяло их под себя.
Домициан. Весь мрамор в его необъятном дворце должен был быть отполирован как стекло: так он мог видеть, что творится за его спиной.
20 августа
Приехали Подж и Кэти. Мы ждали их с нетерпением, а теперь разочарованы. В Подже есть нечто от старухи: бесконечные хлопоты о мелочах, не стоящих беспокойства или даже секундной мысли, эдакий horror silentiae [706] — непрестанное придумывание незначительных дел, того, что нужно подготовить, спланировать, обсудить, обусловить, так что в итоге минуты, когда он выбьется из сил и умолкнет, ждешь как глотка воды в несусветную жару.
706
Немой ужас (лат.).