Дочь Роксоланы
Шрифт:
«А когда судьба все же настигает человека, то все пауки вылезают из углов и начинают шептаться, – в сердцах подумала Орыся. – Мол, мы-то все знали, мы-то все давно предугадали, мы такие, сякие, немазаные! И так до следующего раза. Мерзость какая, нужно пойти совершить омовение. Как следует оттереть уши, которые слышали, и глаза, которые видели. Хорошо, что Доку-ага не таков! С ним не надо притворяться, играть в дурацкие игры, противные даже себе самой…»
«Какая жалость, что Доку-ага не таков, – размышляла тем временем Михримах. – Слова лишнего от него
– Вы главного не слышали, – заторопился досказать сплетню Гюльбарге, раздосадованный тем, что Кара отвлек от него внимание. – Когда все закончилось, на одной из стен остался окровавленный отпечаток ладони Ибрагима-паши. Невольнице было велено его смыть, и она старалась всю ночь, но без толку: утром кровавый след оказался на том же самом месте, словно его и не трогали! Рабыню, само собой, высекли, но у присланных в спальню «цветков» тоже ничего не вышло!
Кара расхохотался, показывая белоснежные зубы:
– Вот ведь болтают же люди всякое! Скоро кто-нибудь увидит в спальне Ибрагима-паши Иблиса, а может, двурогого Искендера! Даже двух Искендеров, если болтавший переберет крепкого вина. Ты сам-то был там? Отпечаток этот, якобы несмываемый, видел?
Гюльбарге слегка побледнел, но ответил твердо:
– Был. И видел собственными глазами. Да покарает меня Аллах, если лгу!
Орыся и Михримах прекрасно поняли, отчего во внутреннем дворике, где обычно собирались поболтать евнухи, внезапно воцарилась тишина.
Не то чтобы девочки никогда в жизни не слышали о таинственных событиях, происходящих в старых зданиях. Аллах милостив, но Иблис не дремлет, строя правоверным козни. В старом дворце, например, всем показывали стонущий камень, в который превратилась ходившая к астрологу служанка, решившая разболтать тайны своей госпожи. Случилось это давно, но камень стоял до тех пор, пока Бирюзовые палаты не сгорели. А в Истанбуле, как перешептывались невольницы, подслушавшие приносивших дрова и воду слуг, есть дом, где ночами звучит нежная свирель. Там когда-то жил юноша, сгоравший от любви к соседке. Он не видел ее лица и не знал ее имени, но слышал голос неземной красоты, когда она напевала в саду. Чтобы понравиться ей, юноша начал играть на свирели, и девушка хлопала в ладоши, если музыка ей нравилась. Потом красавицу выдали замуж за богатого купца, а юноша зачах от тоски, и лишь ночами напевы свирели напоминают о нем…
Все эти истории были прекрасны и слушались с замиранием сердца, но чтобы подобное случилось во дворце Сулеймана – нет, такого Орыся и Михримах даже представить себе не могли! И потому внимали рассказу жадно, спрятавшись за пышно цветущими кустами роз, переглядывались и качали головами, пугаясь и удивляясь одновременно.
Евнухи в честности Гюльбарге не усомнились, и это было для султанских дочерей еще одним знаком того, что история правдива: не такие люди неусыпные стражи гарема, чтобы верить всяким досужим болтунам. Евнухи цокали языками, сочувствовали Гюльбарге и «цветкам»,
– У меня на родине старики рассказывают, что если у человека на виске родинка, то это дурной человек, быть беде у тех, кто с ним свяжется. А у Ибрагим-паши родинку все помнят?
– Действительно, на виске, – степенно кивнул Дауд.
– Дурная примета, дурной человек. При жизни нет ему покоя, а после смерти он другим покоя не даст, – продолжал вещать Кара. – Не к добру все это, вот увидите. Вот почему наши старики, если родится младенец с родинкой на виске, велят его убить или отнести колдунам-магенге…
Михримах, казалось, ничего не заметила, а вот Орысю словно всю жаром обдало. С трудом дождалась она, когда сестра закончит слушать евнухов (те, впрочем, скоро разошлись: появился лала-Мустафа, а при нем обсуждать сплетни мало кто рисковал), и опрометью бросилась в спальню, к зеркалу, и там, откинув наконец чадру, приподняла волосы с собственных висков.
Вот она, родинка. Та самая, которую Орысе велели закрывать еще с младенчества. Та, из-за которой ругалась и плакала тайком нянюшка, когда думала, что Орыся не услышит.
Что же это выходит – она, Орыся, дурной человек? Принесет беду всем, кого любит: Михримах, Доку-аге, матушке, дорогим сердцу служанкам? Вот так, ни с того ни с сего возьмет и накличет беду на султана и ближних его?
Или…
Додумывать вторую мысль – темную, опасную, от которой по телу шла дрожь и мучительно хотелось накрыться одеялом с головой, – Орыся не посмела. Молча опустила покрывало на голову, отвернулась от зеркала. Чего никто не видит – того как бы и нет.
Маленький Пардино-Бей подошел неслышно, мяукнул, ткнулся холодным мокрым носом в руку. Орыся наклонилась, погладила любимца. Хорошо ему – ни братьев, ни сестер, ни зловещих родинок, из-за которых обязательно кто-нибудь погибнет.
А ей-то что делать?
Эта мысль билась у нее в голове пойманной птицей весь день и следующее утро. Омовение, одевание, утренняя молитва… сооружение прически… О да – ОЧЕНЬ ТЩАТЕЛЬНОЕ сооружение прически, с по-настоящему большим вниманием к тому, чтобы виски были закрыты.
Что еще? Завтрак. Но есть не хотелось совершенно, все помыслы были о другом. Лишь выпила наскоро холодного шербета, даже не почувствовав вкуса. И кусочек халвы проглотила. Хватит, не до еды, есть куда более важные дела.
Затем она выскочила из покоев и припустила по коридору, на ходу придумывая тысячи причин не видеться сегодня с Доку. Вообще-то, ей одной и не надо бы к нему ходить, разве что вместе с сестрой… Но, с другой стороны, молочная сестра и ближайшая служанка дочери султана – даже в четырнадцать лет достаточно важная персона, чтобы у нее были свои дела. Разумеется, когда госпоже не требуется ее присутствие. А оно сейчас не требуется.
Ну что, право слово, она скажет Доку? И почему именно ему? Не няне, не кормилице?