Доктор Ахтин
Шрифт:
Лариса уходит из ординаторской, а я думаю о женщине, которую сейчас реанимобиль везет к нам в больницу.
В 301-ой палате, куда я иду, новая пациентка. Поздоровавшись с женщинами, я сажусь на стул рядом с её кроватью. Больная Алтишевских, тридцать восемь лет.
Я просматриваю записи доктора в приемном отделении и спрашиваю:
— На что жалуйтесь, Алевтина Афанасьевна?
Женщина перемещает свое тело из лежачего положения в сидячее и начинает подробно говорить о том, что все началось год назад, после того, как она тяжело переболела гриппом и с тех пор у неё все плохо. Она, эмоционально жестикулируя и показывая на свои части
Я вижу на лице женщины всю ту гамму чувству, которые она испытывает, когда ощущает себя липкой и противной. На её лице и шее появляются красные пятна, а пальцы рук начинают мелко дрожать.
— Не волнуйтесь, Алевтина Афанасьевна, я понимаю, о чем вы говорите, — говорю я, пытаясь успокоить женщину.
Она, словно не слыша меня, все больше и больше погружаясь в свою болезнь, продолжает рассказывать о том, что ей стало тяжело подниматься на третий этаж, потому что она задыхается, и порой она чувствует, что не может вздохнуть, будто забыла, как это делается. Она хочет продемонстрировать, как это бывает, и очень образно показывает судорожные вдохи. Её лицо еще больше краснеет, в глазах появляется страх, она начинает махать руками, словно она действительно забыла, как дышать.
Я, отложив историю болезни в сторону, резко хлопаю в ладони перед её лицом, и — она делает нормальный глубокий вдох и расслабляется.
— Алевтина Афанасьевна, а вы к психиатру не обращались? — спрашиваю я.
Она округляет глаза и возмущенно говорит:
— Вы что, доктор, считайте, что я психованная?
— Нет, я вовсе этого не говорил, — отвечаю я, — но, мне кажется, помощь этого специалиста вам бы не помешала.
И, чтобы прервать её возможное мнение по этому поводу, я спрашиваю:
— У вас, Алевтина Афанасьевна, обмороки бывают?
Женщина, переключив свой мыслительный процесс на новый вопрос, спокойно вздохнула и стала говорить о том, что нечасто и в душном помещении у неё бывают обмороки, когда она вдруг на мгновение теряет себя, а, очнувшись, чувствует головокружение.
Приблизив лицо ко мне, и понизив голос, она говорит:
— А еще у меня были судороги. Всего несколько раз, но я это запомнила. Один раз после обморока, когда я упала в кресло, и у меня затряслись ноги и руки так, что я растерялась — никогда у меня такого не было. Потом еще в огороде, когда я упала в грядку с морковкой и вся испачкалась в грязи.
Я, кивнув, отодвигаюсь от неё и встаю.
— В общем, все понятно, Алевтина Афанасьевна? Будем обследоваться и лечиться.
Я выхожу из палаты и думаю, что первым, кого я позову на консультацию, будет психиатр.
В ординаторской сидит Лариса.
— Я начинаю беспокоиться, — говорит она, — Вера Александровна не отвечает на мобильный телефон.
Сев за свой стол, я пишу историю болезни.
— Михаил Борисович, почему вы так спокойны, неужели вам все равно, что ваш коллега отсутствует? — возмущенно говорит она.
— А вам, Лариса,
— То есть, как это?
— А вот так, — я снова отворачиваюсь от неё.
Лариса говорит что-то еще, но я не слушаю.
Веру Александровну уже доставили в наше приемное отделение. Врачи из реанимации, зная о прибытии пациента с тяжелой черепно-мозговой травмой, уже приступили к оказанию помощи.
Все уже произошло.
31
Леонид Максимович, заглянув в ординаторскую, громко говорит, что в приемное отделение привезли Веру Александровну.
— Автомобильная авария, — коротко говорит он, — черепно-мозговая травма. Я иду туда.
Лариса охает, вскакивает и быстро уходит за заведующим.
Я спокойно дописываю историю болезни и иду в реанимационное отделение, потому что знаю, что к этому моменту Вера Александровна уже там.
Реанимационное отделение всегда вызывает у меня неоднозначные чувства. Мне достаточно редко приходится сюда приходить, и, может, это хорошо. Когда я вижу, как человек перестает быть личностью, превращаясь в обездвиженное фиксированное к кровати тело, интубированное и облепленное датчиками, мне не по себе. Тело еще функционирует, а «Ах» уже отделилась от него, ожидая, когда можно будет оставить это почти мертвое тело, растворившись в Тростниковых Полях. Имя у человека еще есть, — на обходе его называют врачи, хотя медсестры, когда ухаживают за телом, никак не называют больного, — а личность практически утрачена. Аппараты неутомимо поддерживают жизнедеятельность, а птица уже взлетела к небу.
В реанимационном отделении три палаты. В одной из них три кровати, ничем друг от друга не ограниченные и лежат там две женщины и мужчина. В другой палате — тоже два разнополых пациента. Вера Александровна, как сотрудник больницы, лежит в отдельном боксе.
Я смотрю на лицо коллеги. Голова забинтована, глаза закрыты, изо рта торчит трубка, подсоединенная к аппарату искусственного дыхания. На мониторе бежит кривая сердечного ритма. Она жива, сердце бьется, но насколько пострадал мозг — неизвестно.
— Господи, за что же это? — слышу я рядом плачущий голос Ларисы.
Я молчу. Не место и не время говорить о том, что каждый из нас выбирает ту дорогу, которая предопределена. Она сама укладывала камни в мостовую, которая привела её сюда. И Бог здесь не причем. Невозможно уследить за каждым человеком, да и не нужно этого делать — Бог не для того живет на Земле, чтобы спасать тех, кто этого не заслуживает. Да и не всех, кто заслуживает, Он будет спасать.
Когда я ухожу, в соседней палате две медсестры перестилают женщину. Они небрежно и бесцеремонно перекатывают обнаженное тело, словно это бревно, с одного бока на другой, и это тоже мне не нравится.
Человек в реанимационном отделении становится субстратом, который врачи пытаются вернуть обратно в мир живых людей и довольно часто это у них получается, а средний медицинский персонал заботится о них, как заботятся о лежащей в определенном месте вещи — абсолютно неважно, что это, просто работа такая.
Когда иду обратно в ординаторскую, я захожу к Шейкину. Глядя на его серьезное лицо, я говорю:
— Сейчас, Шейкин, за вами приедет медсестра и отвезет в процедурный кабинет. Я выпущу жидкость из живота, чтобы вам легче было.