Долина скорби
Шрифт:
– Ну, нет, не дождетесь, – сказал он, посмотрев на золотистое море пшеницы.
Отбросив можжевельник в сторону, Уизли шагнул в поле, держа курс на крестьянский дом. Срывая на ходу колосья, он лихорадочно тер их и бросал зерна в рот пригоршню за пригоршней.
«Сдается мне, здешние крестьяне те еще бездельники», – подумал он, остановившись неподалеку от дома.
Заглотнув порцию зерна, Уизли продолжил путь, поглядывая по сторонам, пока не оказался у калитки забора, утопающего в бурьяне.
С западной стороны к дому примыкали сарай и хлев с желобом, чуть подальше находилось отхожее место. Внешне неприметный, дом привлекал внимание белокаменной
– Эй, есть, кто живой!? – крикнул Уизли, пинком отворив калитку.
Не дождавшись ответа, он пересек двор и вошел в дом, ощутив на пороге затхлый воздух. Просторная комната, в которой он очутился, была голой, как степь к югу от Гритривера. Паутина, висевшая в углах, толстый слой пыли и дерьмо на полу, походившее на горох, создавали гнетущее впечатление. Не лучше выглядели и три окна – мутные, затянутые паутиной, с прогнившими подоконниками. Заприметив в дальнем углу узкую дверцу, Уизли направился к ней, ступая по скрипучим половицам. Отворив дверь, он наклонился и протиснулся внутрь, оказавшись в глухом закутке восемь на восемь футов. Посередине комнатки находился квадратный люк с массивным кольцом. Открыв люк, Уизли просунул голову внутрь и не поверил собственным глазам: в узкой полоске света, пролившейся в подвал, он узрел съестные припасы, лежавшие под тонким слоем пыли. Источая множество запахов, кладовка вместе с тем дышала могильным холодом.
– О, Боги!
Слетев по шаткой лестнице, он заметался по кладовке, не зная за что хвататься. Пыль, сорвавшись с места, поднялась в воздух и заиграла на свету серебристым цветом. Схватив с ящика большой треугольный ломоть сыра, торчащий из куска плотной красной ткани, Уизли в один миг его уничтожил, давясь и пуская слезу не то от счастья, не от больших кусков, еле пролезавших в глотку. За сыром последовал горшок со сметаной, который был опорожнен в один присест. Вытерев губы, он обвел глазами кладовку и остановился на большом куске сушеной говядины, висевшем под потолком на расстоянии протянутой руки. Сглотнув слюну, Уизли потянулся к говядине, но тут дала о себе знать резкая боль в животе.
– Чтоб тебя!
Заурчав, словно старый облезлый кот, желудок выказал недовольство, разнеся вонь по кладовке. Втянув голову в плечи, Уизли схватился за лестницу и стал подниматься, переставляя ноги с такой осторожностью, будто боялся оступиться. Добравшись до люка, он высунул голову и снова услышал урчание в животе. Прослезившись от вони, заполнившей кладовку, он вылез наружу, протиснулся в дверцу и метнулся к выходу, как на полпути его прорвало.
– Чтоб тебя, чтоб тебя! – заорал Уизли, схватившись за штаны.
Выйдя на крыльцо, он осмотрелся и посеменил к желобу, оставляя за собой светло-коричневый шлейф дерьма. Вонь, в миг разнесенная ветром по двору, привлекла стаю мух, увязавшихся за Уизли, словно какая-то свита.
– Ух, падлюки, – процедил он, одной рукой держась за штаны, а другой яростно отбиваясь от наседавших мух.
Подойдя к желобу, Уизли с гримасой отвращения посмотрел на мутную неподвижную воду, отдающей серо-зеленоватым оттенком, и, начал раздеваться. Отбиваясь от мух, он сначала разулся, а затем сбросил с себя пояс – нож, выпав из-за пояса, стукнулся о ножку желоба и отскочил в сторону – и штаны, оставшись в одной рубахе, еле прикрывающей божий дар. Замочив штаны и башмаки, он повесил их сушиться на веревку, проходившую через весь двор, и воротился в дом.
– Ух-х-х, – выдохнул Уизли, ощутив на пороге вонь.
Зайдя
ВСТРЕЧА
Пробудившись от заливистого пения птиц, Тармиса обнаружила себя под сенью раскидистого дуба. Мерно и величаво покачиваясь на ветру, он походил на многорукого великана, защищающего родное дитя. Солнечные лучи, продирающиеся сквозь темно-серую листву, уподоблялись воинам, попавшим в самую гущу врагов: мечась из стороны в сторону, они тратили остатки сил в бесплодных попытках продвинуться вперед. Подняв голову, Тармиса узрела в трех шагах от себя потухший костер, дорожный мешок и тетушку Мэй, лежавшую к ней спиной. В сторонке гулял конь, черный, как смоль, с притороченным к седлу мечом. Встряхивая гривой, он поедал траву и озирался по сторонам, точно стражник, пребывающий в дозоре. Подобрав ноги, Тармиса поправила на себе синее парчовое платье и попыталась подняться, но из этого ничего не вышло. Ноги, будто налитые свинцом, ее не слушались. Вздохнув, она перевалилась на грудь и поползла к спутнице.
– Тетушка, вставай, нам пора в дорогу, – сказала Тармиса, толкнув старуху в спину. – Тетушка, ты меня слышишь?
Не услышав ответа, она схватила старуху за плечо и дернула ее на себя.
– О, Боги! – вскрикнула Тармиса, отпрянув от старухи.
И без того суровое лицо тетушки Мэй, выглядывающее из белого
чепца, казалось ей ужасным: пустой взгляд, острые черты лица, на котором проступали темно-синие пятна, и тонкая полоска бледных губ свидетельствовали о том, что старуха отошла в мир Богов не иначе, как несколько часов тому назад. Прослезившись, Тармиса заревела, тихо и натужно, словно боясь нарушить покой старухи. Конь, стоявший поодаль, прекратил жевать и посматривал на нее умным взглядом, будто разделял ее безграничное горе. Впрочем, это продолжалось недолго.
– Эй, не голоси! – небрежно бросил Калум, вынырнув с младенцем из-за дуба. – Иначе последуешь следом за старухой.
От неожиданности Тармиса подпрыгнула на месте и вскочила на ноги, будто никакой немощи в них не было и в помине.
– Это вы… вы ее убили? – спросила Тармиса дрожащим от негодования голосом.
– Нет.
– А кто же!?
– Ты.
– Я… не может быть?!
– С лошади падала?
Услышав про лошадь, Тармиса на миг задумалась, ощутив в теле ломоту.
– Да… падала, но я не убивала тетушку Мэй! Помню, как лошадь
нас скинула, помню, как мы упали, как…
– Да так неловко упали, что ты ее и придавила.
– Я… я не убивала тетушку Мэй!
– Не начинай снова, – сказал Калум, завидев в глазах Тармисы
слезы. – У ползучих гадов хороший слух.
– Они-то здесь причем!?
– Очень даже причем… ваша лошадь, поди, взбрыкнула непросто так.
Посмотрев на вороного коня, мирно пощипывающего траву, Тармиса вспомнила и про шелест в высокой траве, и про холод на тракте, и, конечно же, голоса, от которых не было никакого спасу.