Долорес Клэйборн
Шрифт:
Он влез в ее жизнь и, осмотревшись там, заметил, какая она хорошенькая, и решил, что ему надо от нее что-то еще, кроме как слушать его болтовню или подавать ключи, когда он роется в моторе. И все время, пока дело менялось к худшему, я крутилась как белка в колесе, работала на четырех работах и пыталась каждую неделю выкроить что-нибудь из расходов и счетов и отложить детям на колледж. Я ничего не замечала, пока не стало чересчур поздно.
Она была живая, веселая девочка и всегда была готова помочь. Когда ее просили что-нибудь принести, она не медлила, бежала сразу. Когда она подросла, то готовила ужин, если я задерживалась на работе, без лишних напоминаний. Сперва у нее частенько подгорало, и Джо кричал на нее и отправлял плачущую в ее комнату, но ко
Что касалось помощи по дому, то лучшей дочки и представить было нельзя… особенно для матери, которая проводила чуть не весь день, убирая чужие дома. Селена никогда не забывала утром дать Джо-младшему и Маленькому Питу с собой обед, когда они уходили в школу, и оборачивала им учебники в начале каждого года. Джо-младший, по крайней мере, мог бы делать это и сам, но она не давала ему шанса.
Ей приходилось много учиться, но она не теряла интерес к тому, что происходит в семье, как часто бывает с детьми. Большинство детей лет в тринадцать-четырнадцать думают, что все, кому за тридцать, — старые чучела, и забывают о них через две минуты после того, как выйдут за дверь. Но только не Селена. Она подавала им кофе или помогала с посудой, а потом сидела на стуле возле печки и слушала разговоры, были ли это я с подругами или Джо с тремя-четырьмя друзьями. Она оставалась, даже когда они играли в покер, хотя словечки они отпускали еще те. Она все слушала — ведь дети обращаются с разговором взрослых, как мыши с куском сыра: что могут — съедают, а что не могут — оставляют на потом.
Ну а после она переменилась. Не знаю, когда это началось, но думаю, вскоре после того, как начался ее выпускной год. Где-то в конце сентября.
Сперва я заметила, что она не приезжает домой с ранним паромом, как раньше, а ведь ей это было удобно — она успевала сделать домашнее задание до прихода мальчишек и начинала убирать или готовить ужин. Вместо двухчасового она стала приезжать на пароме, который шел в четыре сорок пять.
Когда я спросила ее об этом, она сказала, что решила делать домашнее задание в школе, вот и все, и посмотрела на меня так, что было ясно — она не хочет говорить истинной причины. Мне показалось, что я увидела в ее глазах стыд… и какую-то боль. Это меня встревожило, но я решила подождать, пока что-нибудь определится. Видите ли, говорить с ней было нелегко — между нами чувствовалось отчуждение, и я понимала, откуда это пошло: от Джо, сидящего в кресле, и от меня, стоящей над ним с топором. Тогда я впервые поняла, что он наговорил ей про меня и про все остальное.
Мне хотелось расспросить ее получше, но даже я, тридцатипятилетняя женщина, вряд ли смогла бы ответить внятно на вопрос «что с тобой происходит?» — а уж что говорить о пятнадцатилетней девочке? В этом возрасте с детьми ужасно трудно говорить: приходится ходить вокруг них на цыпочках, как вокруг склянки с нитроглицерином.
Как-то они в школе устроили родительский вечер, и я отправилась туда, имея в виду свое. С учительницей можно было не так церемониться: я прямо спросила ее, не знает ли она, почему Селена стала позже уезжать из школы. Та сказала, что не знает, но думает, что девочка просто хочет получше подготовиться. Я подумала, что раньше она нормально готовилась за своим маленьким столиком дома, но не сказала. Было видно, что ее все это не интересует и сама она мчится домой, как только прозвенит звонок.
Другие учителя тоже ничем мне не помогли. Я послушала, как они расхваливают Селену — не скрою, это было не так уж неприятно, — и отправилась домой, зная не больше, чем по пути туда.
Я сидела в кабине парома и смотрела, как парень с девушкой ненамного
Я думала об этом несколько дней — когда стираешь, гладишь и пылесосишь ковры, хорошо только то, что всегда есть время подумать, — и чем больше я думала, тем больше сомневалась. Она не говорила ни о каких парнях, это во-первых, а не в характере Селены было молчать о том, что ее занимало. Конечно, она была не так откровенна со мной, как раньше, но никакой стены молчания между нами не было. Кроме того, меня беспокоили ее глаза, очень беспокоили. Я же знаю, что, если девчонка сходит с ума по какому-нибудь парню, глаза у нее сияют, будто кто-то зажег в них фонарики. Но у Селены этого сияния в глазах не было, сколько я ни смотрела… и это еще не самое плохое. Свет, который был в них раньше, тоже пропал — вот что было хуже всего. Смотреть ей в глаза было как заглядывать в окна дома, из которого давно выехали жильцы и забыли закрыть ставни.
Это открыло наконец мои глаза, и я стала замечать то, чего раньше не видела — потому, что много работала, и еще потому, что думала о том, что Селена дуется на меня из-за той сцены с кувшином.
Сперва я заметила, что она отдалилась и от Джо. Она больше не выходила к нему, когда он чинил мотор во дворе, и не сидела рядом с ним на диване у телевизора. Если она и была там, то устраивалась возле печки с вязаньем на коленях. Но большую часть вечеров она проводила в своей комнате, за закрытой дверью. Джо это, казалось, не беспокоило. Он так же сидел в кресле, держа на коленях Маленького Пита, пока тот не укладывался спать.
И еще ее волосы — она перестала расчесывать их каждый день. Иногда они казались достаточно сальными, чтобы жарить на них яйца, и это вовсе не было похоже на Селену. У нее всегда была чистая белая кожа с еле заметными веснушками — должно быть, наследство со стороны Джо, — а в эту осень на лице у нее высыпали прыщи, как тюльпаны на садовой клумбе после Дня Памяти. И аппетит у нее пропал.
Она общалась еще с двумя своими подругами, Таней Кэрон и Лори Лэнгилл, но не так часто, как раньше. Я вдруг поняла, что ни Таня, ни Лори давно не были у нас дома… во всяком случае, с последнего месяца каникул. Это напугало меня, Энди, и заставило поближе присмотреться к моей девочке. То, что я увидела, напугало меня еще больше.
Например, то, что она стала иначе одеваться. Сам стиль ее одежды изменился, и изменился к худшему. Вместо платьев и юбок она теперь надевала в школу свитера, которые все были ей велики. В них она выглядела толстой и бесформенной.
Дома она носила такие же свитера, доходящие до колен, и не вылезала из джинсов и рабочих ботинок. На голову она наматывала какую-то уродскую косынку, закрывающую лоб до бровей так, что глаза ее глядели из-под этой косынки, как два испуганных зверька из пещеры. И однажды, когда я не постучала в дверь, когда заходила к ней вечером, она чуть не сломала ноги, метнувшись за своей хламидой, которая висела на стуле.
Но хуже всего было то, что она перестала говорить — не только со мной, но и с остальными. За ужином она сидела, опустив голову так, что отросшие волосы падали ей на глаза, а когда я пыталась завести с ней разговор, спрашивая, как дела в школе, она отвечала что-то вроде «угу» и «ну» вместо того ручейка, каким журчала раньше. Джо-младший тоже пытался и наткнулся на ту же стену. Он смотрел на меня с удивлением, но я только пожимала плечами. И как только ужин заканчивался и посуда была вымыта, она исчезала в своей комнате.