Долорес Клэйборн
Шрифт:
Я расправляла углы простыни и думала о Джо и о детях, и моя нижняя губа дрожала все сильней. Потом начала дрожать и верхняя. Потом глаза мои наполнились слезами, я села на кровать и заплакала.
Нет.
По правде говоря, я не заплакала — я закрыла лицо платком и завыла, думая о том, как это глупо, что я тут сижу, и как я устала и хочу спать. Не знаю, сколько времени я сидела так и выла, но когда я закончила, платок был весь мокрый, а нос хлюпал так, что я еле могла дышать. Я боялась убрать платок и увидеть, как Вера смотрит на меня
Когда я наконец отняла платок от глаз, она сидела со своим вязаньем и смотрела на меня, как на какую-то редкостную букашку. Я помню, что на лбу и щеках ее плясали тени от дождевых струй.
«Долорес, — сказала она, — расскажи, что еще сногсшибательного выкинула та скотина в человеческом облике, с которой ты живешь».
Какое-то время я не понимала, о чем она говорит. Потом при слове «сногсшибательного» мне вспомнилось, как Джо ударил меня поленом, а я ударила его кувшином, и тут же все встало на свои места. Я вдруг начала хохотать и хохотала почти так же неудержимо, как раньше плакала. Я поняла, что она решила, что я опять беременна, и сама мысль о том, что я могла бы позволить себе заиметь ребенка от Джо теперь, заставляла меня хохотать как безумную.
Вера посмотрела на меня, потом снова принялась вязать, опять что-то напевая. Как будто то, что ее домоправительница сидит на ее кровати и хохочет, как гиена, было самым нормальным делом. Если так, то у Донованов в Балтиморе была странная прислуга.
Потом смех опять перешел в слезы, как дождь иногда переходит зимой в снег, когда ветер меняет направление. Потом все прекратилось, и я осталась сидеть на кровати, ощущая стыд… но и облегчение тоже.
«Извините меня, миссис Донован», — сказала я.
«Вера».
«Прошу прощения?» — не поняла я.
«Вера, — повторила она. — Я предпочитаю, чтобы женщины, устраивающие истерики на моей кровати, звали меня по имени».
«Не знаю, что на меня нашло», — сказала я.
«Я думаю, знаешь. Иди умойся, а то тебя будто окунули в чан с кипятком. Можешь воспользоваться моей ванной».
Я пошла в ванную и пробыла там долго. По правде говоря, я боялась идти назад. Я уже не думала, что она выгонит меня, раз она велела звать себя по имени, но не знала, что она собирается делать. Она могла быть жестокой, наверное, вы это уже поняли, и могла издеваться над людьми.
«Ты что, утонула там?» — окликнула она, и это значило, что пора выходить. Я вытерла лицо и вернулась в спальню. Я начала извиняться, но она махнула рукой и продолжала разглядывать меня, как букашку.
«Знаешь, ты меня удивила, — призналась она, — все эти годы не подозревала, что ты умеешь плакать. Я думала, что ты из камня».
Я пробормотала что-то об усталости и головной боли.
«Это я вижу, — сказала она. — Но кое-чего я не вижу, и ты должна мне об этом рассказать.
«Нет, мэм», — и черт меня побери, если я не выложила ей тут же на месте всю историю. Приходилось следить за собой, а то бы я снова оказалась на ее постели с платком у глаз. Никогда не думала, что расскажу это именно Вере Донован с ее деньгами, с домом в Балтиморе и с ее хмырем, который был при ней не только шофером, но я это сделала, и под конец на сердце у меня стало немножко легче.
«Вот и все, — закончила я. — Теперь я не знаю, что делать с этим сукиным сыном. Думаю, придется взять детей, уехать и как-то перебиваться — вы знаете, я не боюсь тяжелой работы, — но я не хочу оставлять ему эти деньги и не могу простить ему это».
«Простить что?» — осведомилась она. Она уже почти довязала свой платок — никогда не видела таких быстрых пальцев.
«Он хотел изнасиловать свою родную дочь, — сказала я. — Он запугал ее так, что она никогда от этого не отойдет, а потом наградил себя за хорошую работу тремя тысячами долларов. Вот чего я ему не прощу».
«Да?» — спросила она, ее спицы легонько щелкали, и дождь барабанил по стеклу, и его серые струи отбрасывали тень на ее лоб и щеки, похожую на серые морщины. При виде всего этого я припомнила сказку, которую рассказывала бабушка, — о трех небесных сестрах, которые прядут нить нашей жизни: одна мотает, одна держит, а еще одна обрывает, когда придет срок. Последнюю вроде бы звали Атропос, и это имя вызывало у меня дрожь.
«Да, — сказала я, — но я не знаю, как с ним расквитаться за это».
Клик-клик-клик. Перед ней стояла чашка чая, и она прервалась, чтобы сделать глоток. Потом наступили времена, когда она пыталась пить чай правым ухом, но в 62-м она была еще острой, как бритва моего отца. Когда она смотрела на меня, ее глаза, казалось, видели насквозь.
«И что в этом хуже всего, Долорес? — спросила она наконец, отставляя чашку и опять принимаясь за вязанье. — Не для Селены или для мальчиков, а для тебя?»
«Этот сукин сын смеется надо мной, — сказала я. — Вот что больше всего меня бесит. Он знал, что я пойду в банк и что я найду там, и смеялся надо мной».
«Может, тебе это кажется», — сказала она.
«Какое мне дело? Я чувствую так».
«Да, — согласилась она, — чувство важнее всего. Я согласна. Продолжай, Долорес».
Что значит «продолжай»? Я рассказала ей все. Но нет, не все — что-то еще вылезало, как чертик из коробочки.
«Он не смеялся бы так, — сказала я, — если бы знал, что пару раз я чуть не остановила его часы».
Она спокойно смотрела на меня. Тени продолжали плясать по ее лицу и мешали видеть глаза, и я опять подумала о тех трех сестрах.
«Я боюсь, — сказала я, — не его, а себя. Если я поскорее не увезу отсюда детей, случится что-то плохое. Я это знаю. Внутри меня сидит такая штука и давит на меня».
«Это глаз? — спросила она спокойно, и меня как холодом сковало. Как будто она пробила дырку в моем черепе и заглянула прямо в мои мысли. — Что-то вроде глаза?»
«Откуда вы знаете?» — прошептала я, вся дрожа.