Дом Черновых
Шрифт:
Молодой офицерик крутился верхом на кавалерийской лошади в самой гуще толпы, поставленный, по-видимому, «наводить порядок», кричал давно уже охрипшим голосом, уговаривал, умолял, просил и наконец стал грубо ругаться.
— Господа граждане, да нельзя же так! Не лезьте? Сказано — нельзя! Слышите или нет? Дальше нельзя. Все равно не пропустят всех. Да вы что? Оглохли? Ведь ходынка будет! Это черт знает что такое!
Но толпа как будто не слышала этих беспомощных криков: густой лавиной, с покрасневшими от натуги лицами, с глухим, невнятным
Но там шпалерами стояли солдаты, никого не пропуская в образовавшийся между ними коридор.
Волна катившейся сплошной массой толпы принесла Валерьяна как раз к этому коридору и прижала за спинами цепи солдат. Он не мог никуда выбраться из толпы, даже если бы захотел уйти обратно.
В это время в проход к подъезду Государственной думы въехал шикарный автомобиль. Дверцы его раскрылись, и из автомобиля вылезло четыре человека; один из них был заметный, выдающейся наружности: высокий, худой, белокурый усач в черном пальто и круглой шляпе. Он стоял прямо против Валерьяна, и когда повернулся к нему лицом, художник невольно вскрикнул:
— Евсей!
Зоолог, увидав старого друга, почти задавленного в толпе, махнул солдатам рукой, на рукаве которой была красная повязка, и сказал им что-то. Тогда они расступились, вытащили Валерьяна из толпы и пропустили к автомобилю.
— Какими судьбами? — спросил Евсей, расцеловавшись с Валерьяном.
— Случайно попал в водоворот.
— Пойдем, я тебя проведу.
— А ты что за власть?
— Разве не видишь? — указал он на повязку и автомобиль одновременно. — Комиссар Николаевской железной дороги. Хорошо, что ты мне попался!
Они свободно прошли между шпалерами охраны к главному подъезду дворца.
«Кулуары» Государственной думы напоминали теперь одно большое, всероссийское волостное правление: толпились рабочие, были и мужики в дубленых полушубках, валенках и лаптях, по типу напоминавшие «ходоков» царского времени. Слышались толки о разных «местных нуждах», с которыми, по-видимому, теперь потянулись со всей России к Государственной думе.
Деловито пробежали люди с портфелями и папками бумаг. За дверями, охраняемыми часовыми с винтовками в руках, происходило заседание Думы.
В коридорах толкотня, шум, говор, табачный дым и следы грязных сапог и лаптей. В Государственную думу «самочинно» пришел народ собственной персоной.
— Ну, — сказал Евсей, — вот мы и встретились!
— Давно ли ты из-за границы?
— Совсем недавно. После расскажу. Сейчас мне надо на заседание, ты подожди меня: я скоро! Потом вместе поедем обедать.
Через полчаса он в коридоре отыскал Валерьяна, сидевшего на подоконнике и в качестве лишнего человека наблюдавшего общую суету.
— Едем! Ты, небось, в ресторане думал обедать? Шалишь, брат: все рестораны закрыты. Будешь обедать у меня, да кстати потолкуем… Жизнь, брат, началась треугольная!
Они
— Ты один или семью завел? — спросил Валерьян.
— Мать и сестра со мной. Да еще двух приезжих друзей приютил! Коли хочешь, и тебе место найдется. Ты здесь как?
— Тоже недавно приехал из провинции по своим делам, в номерах живу.
— Перебирайся ко мне: квартира казенная, большая.
— Спасибо, но я ведь скоро назад поеду.
— Что так? Теперь здесь надо быть.
— А ты помнишь мои-то семейные дела, больную жену?
— Помню… Все еще больна?
— Разбита параличом. А отец помер недавно.
Евсей вздохнул:
— Все-таки выбирайся оттуда. Тут, брат, будут дела!
В квартире комиссара Николаевской дороги на Лиговке в ожидании хозяина на диване сидели два просто одетых человека и о чем-то спорили. В одном из них Валерьян узнал давосского редактора Абрамова, другой походил на рабочего: пожилой человек в синей блузе, в дымчатых очках и, по-видимому, слепой, — он ощупал кругом себя бегающими пальцами и говорил, как бы пуская слова мимо собеседника.
— Опять дискуссия! — засмеялся Евсей. — А вот я еще третьего привел.
— Ба! — вскричал Абрамов, — вот что называется — гора с горой!
— А это — старый каторжник, дядя Ваня, — представил Евсей слепого. — Художник Семов! Не слыхали про такого?
Слепой протянул худую руку мимо руки Валерьяна. Рукопожатие вышло неловким.
— Слыхать-то слыхал, — с бесстрастным, неподвижным лицом ответил дядя Ваня, — да для меня это звук пустой: зрения лишен… Но думаю, что художникам временно придется отложить кисть в сторону, Надо контрреволюции ждать.
Евсей улыбнулся и с портфелем под мышкой вышел.
— Какая теперь контрреволюция? — вскинулся Абрамов, качая золотой своей бородой. — Ты пессимист, дядя Ваня. Конечно! Все идет великолепно. Россия удивит мир своей благородной, величавой революцией. Теперь только одно и можно сказать: «Ныне отпущаеши».
— Постой, оптимист!.. — ровным голосом, невозмутимо остановил Абрамова дядя Ваня.
Разговаривая, он не поворачивал лица к собеседнику, как это делают зрячие, а только привычно нащупывал быстрыми пальцами ближайшие к нему предметы.
— Постой! Неужели ты не сознаешь, что ты пьян? Пьян от революции, которая только еще вчера началась. Ты пьян от нее и поэтому так говоришь. Ничего не видишь перед собой, а я — вижу!
Слепой ощупывал перед собой воздух, быстрыми, чуткими пальцами как бы касаясь невидимых, неслышных струн, сидел с поднятой головой и, казалось, смотрел куда-то вдаль незрячими глазами, словно слушал что-то, неслышное другим.
— Будет контрреволюция! — спокойно продолжал он, медленно отчеканивая каждое слово. — В какую форму она выльется — не знаю, но что она будет, в этом нет сомнения. Черед теперь за ней, и видится она мне очень страшной и — кровавой. Нельзя ей не быть, и поэтому она — будет.