Дом, которого нет
Шрифт:
Регина и сейчас красивая, хотя видела ее Аленка только наполовину. После войны Регина уехала в Москву, отучилась на диктора и стала работать на телевидении. Двадцать лет в одно и то же время после одной и той же тревожной музыки в каждом зареченском доме появлялась строгая черно-белая Регина в рубашке с жилеткой или в пиджаке. Регина много знала про кабинет министров, про центр внимания и про рамки стратегического курса. Про то, что Потап жив, Регина не знала.
Потапа в Заречье привез сослуживец, нашел его, безногого, покалеченного, на улице какого-то города. «Забрала мужчиной, вернула младенцем», – смеялась, расплакавшись, баба Лада. В районе сказали, что Потап герой и купили коляску – чтобы тот по улице разъезжал. Но на улицу он ни разу не выехал. «Похоронил себя в хате,
Аленка подходит к воротам, голову не поднимает, приглашение кладет на лавочку. Регина написала бабушке Соне, что вышла на пенсию. Концерт начнется, как только придет вечерний поезд.
– Концерт? – спрашивает Потап тихим, почти не страшным голосом.
Аленка кивает и медленно поднимает голову. Потап брови не хмурит, на Аленку смотрит голубыми глазами.
– Мы тоже детьми концерты устраивали, – говорит Потап, и Аленка осторожно разглядывает подоконник. Чудищ нигде нет, попрятались – то ли от жары, то ли от тихого Потапова голоса.
Аленка еще раз кивает и дальше бежит бегом. Оставляет приглашение Солдатенковым, опускает в ящик Медному, отдает вышедшей встречать Генку Маласаихе. Когда Аленка бежит назад, в Потаповом окне пусто. И приглашение исчезло с лавочки.
Целая Регина оказалась нестрогой, в сером платье под пояс и простых туфлях без каблука. Она громко смеялась, глядя на Варьку, которая в широких дедовых подштанниках изображала Липочку, и закрыла лицо руками, когда Аленка начала читать стих А. Кулешова из учебника по белорусской литературе за 6 класс.
– Бывай, абуджаная сэрцам, дарагая.
– Чаму так горка, не магу я зразумець, – провозглашала Аленка, выделяя «не магу» особым, жалобным голосом.
Потап на концерт не явился. Дверь Потаповой хаты Регина открыла, когда любопытные звезды спустились уже к самой крыше. Бледными невидимками попятились в лес сконфуженные чудища.
«Баламошка ты моя мордофильская», – льется из хаты монотонный дикторский голос. Смеется, позабыв слова, расплакавшийся Потап.
Матуня
Кладбище напирает, подходит все ближе и ближе к Матуниному дому. Матуня отступать не собирается. Аленке даже кажется, что его дом и сам подвигается потихоньку к кладбищу. Дом Матунин – новый, старый в войну сгорел. Война отобрала у Матуни не только дом, но и всю жизнь. Всей Матуниной жизнью была невеста Стеша. После войны они собирались пожениться.
– Я торопился как мог, – говорит Матуня и смотрит на медаль на левом кармане гимнастерки. Смотрит так, как будто медаль эту ему вручили не за то, что воевал, а за то, что торопился к Стеше.
Стешу угнали в Германию. Бабу Маню тоже угоняли, но она вернулась, чтобы на кладбище лежать со своими. Стеше на Зареченском кладбище лежать не с кем. От ее родителей ничего не осталось – они вместе с другими зареченцами сгорели в старом коровнике. Жива или мертва Стеша, Матуня не знает. Он пишет письма с серьезным названием «запрос» на адреса, в которых много заглавных букв. Когда Матуня не пишет письма, он присматривает за кладбищем. «Сам себя смотрителем назначил», – говорит бабушка Соня. Больше всего Матуня присматривает за могилами, на которые некому приходить, – выдирает сорняки, сажает шустрые, разбегающиеся по всему кладбищу маргаритки, гоняет бродячих собак.
Ходит Матуня всегда в гимнастерке и военных штанах. Таким он уходил на войну и обещал Стеше, что женится. Стешиной фотографии у Матуни нет. Матуня ходит к Марте Русаковой вспоминать Стешу. Дом Марты – самый дальний от кладбища. «Коса – посюда», – Матуня проводит рукой по пояснице. «Потом до плеч волосы обрезала», – откликается Марта, но Матуня упрямо мотает головой. После войны он собирался жениться на Стеше, у которой коса по пояс.
Аленка открывает калитку кладбища. Открывает левой рукой, в правой – конверт с красивой маркой. Конверт Аленке вручила почтальонша тетя Вера – «тебе ж все равно по пути». На красивой марке – замок с острыми шпилями. Под маркой написано: «д. Заречье». И «Боброву Матвею» тоже написано под маркой. Аленке
Матуня подкрашивает исчезающие цифры на низком, будто стоптавшемся от старости памятнике в первом ряду кладбища.
– А то как и не жил человек, – не поворачиваясь, говорит Матуня и дорисовывает хвостик цифре шесть. Человек под низким памятником родился в 1906 году.
– Вам письмо. – Аленка вытягивает вперед руку с конвертом.
Матуня кивает и продолжает водить кисточкой по серебристому хвостику 1906 года.
– С немецкой маркой, – добавляет Аленка.
Кисточка останавливается, а затем выскальзывает из Матуниной руки.
– Хауптшрассе, – зачем-то уточняет Аленка, и конверт выскальзывает из ее руки вслед за Матуниной кисточкой.
Не знаю, жив ли ты. Не знаю, живешь ли в Заречье. Не знаю, есть ли еще на свете Заречье. Сегодня такое прозрачное, такое молодое небо, что сразу чувствуешь свою старость. Верю, что и у тебя получилось постареть.
Я так давно не писала писем, что забыла, с чего они начинаются. Последний раз писала в 44-м, конечно тебе. Потому что больше некому. Потому что ты мог быть жив. Мама и папа не могли. Я видела, как полыхал коровник. Марта Русакова (помнишь ее?) побежала вниз, к реке, а я стояла и смотрела, как умирают мама и папа. Здесь, в Германии, принято хоронить пепел. Если бы я тогда знала, то взяла бы с собой горстку мамы и папы.
Я писала тебе в 44-м, и в 43-м тоже писала. У меня все хорошо, писала я. Потому что все плохое уже случилось. И у меня, правда, все было лучше, чем у многих. Я попала в хорошую семью. И деревня была похожа на нашу. Только почему-то не лаяли собаки. У моих хозяев были овечки – точь-в-точь такие, как у нас. Я пасла их летом и стригла на зиму. Без шерсти овечки становились грустными и пугливыми. Зимой я пряла и вязала длинные кофты. Хозяйка продавала кофты худым женщинам. Я представляла, как женщины кутаются в шерсть моих пугливых овечек и запрещала себе вспоминать дом.
Наверное, надо написать, почему я не вернулась. У меня так много ответов на этот вопрос, и все время кажется, что среди них нет ни одного правильного. Я не знала, куда возвращаться. Здесь у меня были овечки, а был ли у меня кто-то там, я не знала. От тебя я не получила ни одного письма. Хозяйка сказала – пока подожди, кто знает, как будет. Чем старше становлюсь, тем чаще представляю, какой могла бы быть наша с тобой непрожитая жизнь. И тоскую по этой жизни, как по прожитой. Много раз думала – надо написать. И говорила себе: вот-вот. Вот-вот начну жить, тогда и напишу.
Небо сегодня такое же голубое, как твои глаза. Узнаешь ли ты меня на фотокарточке?
Скамейка на фотокарточке была ярко-оранжевой, розы – ярко-красными. Короткие, выше плеч, волосы Стеши были белыми – словно кто-то стер цвет. Матуня переоделся в черный костюм и белую рубашку, заглянул в зеркало. «А глаза-то у меня всегда были карими», – сказал Матуня своему торжественному отражению, выкатил за калитку велосипед и поехал в райцентр – в фотоателье.
Дом, которого нет
Дом был сиреневого цвета, с высоким крыльцом, без палисадника и без огорода. Стоял на развилке Барсуковой и Казановки, но ни на одну из улиц не смотрел – только на дорогу, которая раздваивалась прямо у ступенек крыльца. Аленка с Варькой проходили здесь каждый день, и знали, что ничего красивее сиреневого дома в мире не существует.