Дом с золотыми ставнями
Шрифт:
Когда молитва была закончена, плотный сумрак заполнял нашу тюрьму. Араб не торопился приблизиться ко мне, и я нашла его на ощупь в целомудренном покрывале тьмы.
– Иди ко мне! Я знаю, что эта ночь – оскорбление для обоих. Но так распорядилась судьба. Ты должен ей покориться, а я… считай, что я пришла к тебе по собственной воле.
Его тело было словно заперто на невидимые замки, и приходилось его взламывать один за другим, – тело монаха, привыкшее быть лишь вместилищем души. Оно с трудом обретало себя, свои права и свою силу. В горле у меня стоял комок, и душили слезы. Проклятая рабская чаша, она горька не трудом и не побоями – горше всего
Грохот на пороге, внезапный свет фонаря. Бледное лицо хозяина в дверях и мы – на полу, застеленном ковром, в позе, не оставлявшей никаких сомнений в том, чем мы заняты.
Я поднялась в чем была… то есть вовсе нагишом. Встала во весь рост лицом к нему, словно дразня, и услышала, как он то ли стонет, то ли рычит. Я смотрела на него в упор.
– Что вас так взволновало, сеньор? Мы делали то, что должны были делать по вашему приказанию. Довольны? Может быть, отпустите каждого в свое жилье? И, кстати, его (Мухаммед стоял, прикрывшись своей головной повязкой) вы тоже не можете тронуть, потому что он под моей защитой.
Каким-то образом дон Фернандо овладел собой. – Зачем же по домам? По-моему вам понравилось. Оставайтесь до утра. Приятно повеселиться!
Грохнул засов, шаги удалились, мы снова остались вдвоем в непроглядной тьме.
Было тихо, соглядатаев от окошка убрали.
– Вот так, дружок, – сказала я, – раскаленная печь его уже проглотила. Этот огонь называется ревностью, и жжет он не хуже мангровых углей.
До утра нас больше не беспокоили. Но еще до света Давид, избегая встречаться с нами взглядом, открыл засов, велел идти каждому к своему месту.
Мы с Мухаммедом тоже прятали глаза друг от друга. "Что ты скажешь Факундо?" – спросил он. "Ничего, кроме правды". – "Я буду вечно благодарить Аллаха за эту ночь. Я буду помнить ее столько дней, сколько мне осталось". – "Не могу сказать, будет ли она последней". Расстались грустные.
Я поспешила к себе. На моей кровати спала Фе. Саломе тоже ночевала у меня, но была уже на ногах. Я покормила Энрике, старушка рассказала, что произошло ночью.
Сеньор, придя из карцера, будто спятил. Опрокидывал мебель, бил посуду. Затащил к себе Ирму, но тут же и выгнал, дав оплеуху ни за что. Потом напился и шатался по дому за полночь – то буйствуя, то натыкаясь на стены. Все слуги от него попрятались, а Маноло сбегал за Давидом. Тот пришел, стал успокаивать и уж было успокоил племянника; но едва мулат ушел – дон Фернандо снова стал слоняться от стены к стене, попутно прикладываясь к рюмочке, ну и свалился с веранды, благо что с первого этажа, но руку вывихнуть умудрился. Тогда только его водворили в постель; а уж как он при этом ругался и плакал! Сроду такого не знали за обалдуем. "Сам виноват, – отвечала я старухе, – пусть не жалуется, что его не предупредили".
Саломе, шаркая подметками, двинулась в дом – убирать после ночного разгрома.
Покормив ребенка, я пошла следом. В гостиной все было вверх дном! Едва я привела ее в божеский вид, как вошел майораль. Он за эту ночь постарел, осунулся, под глазами набрякли мешки. Саломе он отослал на кухню за лимонным соком – сеньора тошнило; сам тяжело опустился в кресло и все растирал пяткой ладони левую сторону груди.
– Что-то беспокойно стало у нас в Санта-Анхелике… и похоже, надолго. Ты, красотка, не знаешь способа все утихомирить? Подумай хорошенько, потому что все из-за тебя, и тебе самой ни к чему в первую голову.
– Он угомонится сразу, как вернется жена.
– Черт,
– Может быть, если приедет Факундо… -…он хоть немного присмиреет. Так ты думаешь?
Я утвердительно кивнула. Давид достал сигару из кармана, я бросилась подать ему фитиль, и мулат тихо сказал:
– У меня е нему есть кое-какие дела. Хочешь – пошли ему несколько строчек, принесешь ко мне в контору.
Я только кивнула: поняла. Конечно, я поняла, что никакого дела у Давида не было, что нарочный поедет лишь с моим письмом, что беспокойная ночь ему икнулась, – до того, что стало прихватывать за грудиной, что пятьдесят два года не так уж и мало, что сочувствует он не столько нам, сколько себе, что он, в конце концов, тоже Лопес, признанный, хотя и не полноправный член этого непутевого семейства, и все его неприятности принимает гораздо ближе к сердцу, чем хотел бы. А еще – что до смерти надоела сварливая вдовушка, на которую много лет назад польстился из одного тщеславия – ах, белая женщина, это не каждому выпадает, а теперь не чает, как от нее избавиться, и что устал и хочет покоя, а покоя как раз и нет.
Нарочный с письмом уехал час спустя. К моей записке Давид добавил еще пару строк для выразительности.
Сеньор появился к обеду – рука на перевязи, бледный, опухший. Столовая встретила его гробовой тишиной. Я подавала на стол – не поднимал на меня глаз, не говорил ни слова. После обеда снова начал пить, под бдительным присмотром Давида, к ужину набрался, как портовой грузчик, после ужина велел остаться.
– Ну что, – спросил он, – с кем ты сегодня хочешь спать, со мной или с этим лысым и вонючим?
У него язык заплетался. Вразумить такого было нельзя, но я попыталась:
– Сеньор, не делайте новых глупостей и не мучьте себя самого.
– Подумайте! Ей меня жаль! Мне не важно, что будет со мной, но тебе, проклятая, тошно будет!
И снова тяжелая дверь закрывается, лязгает засов, сконфуженный босой пастух стоит на пороге:
– Ола, Мухаммед! Я говорила, что еще встретимся.
Только на этот раз никого не видно и не слышно над окошком, и он говорит мне тихонько:
– Может, просто посидим, поболтаем?
И вот мы сидим, подобрав ноги, в разных концах лежанки, и мужчина, застенчиво избегая касаться меня, говорит слова, от которых жжет в сердце.
– Это случилось прямо тогда, когда я тебя впервые увидел, в маслобойне, помнишь?
– Ты меня съел глазами. Думаешь, можно спрятать горящие угли?
– Получалось не очень хорошо, но я старался, как мог. Я был рад за тебя… и за него, потому что вы вдвоем одинаково светились от счастья. Я думаю, Гром поймет все. Но если он не захочет остаться с тобой из-за того, что произошло… Я скажу ему, что он не прав, и заставлю меня выслушать, даже если он захочет поступить по-своему. Я буду для тебя тем, чем ты захочешь меня видеть.
Ты знаешь, что твое тело совершенно? Я счастлив первым сказать тебе это. Ты имеешь в душе равновесие справедливости, ты сочетаешь в себе силу, мудрость и священное безумие, что лишает человека страха. Это даже привлекательнее, чем совершенная красота. Это сочетание ослепляет даже искушенных. Я считал себя искушенным. Я знаю, что ты такое, но люблю не меньше, чем те, для кого ты загадка. Тот, кто узнал тебя однажды, не забудет всю жизнь, ты останешься в крови, будто сладкий медленный яд. Безумный, заперший нас сюда – он тоже отравлен, и не знает, что делает. И я отравлен, и не знаю противоядия. Его, наверно, просто нет.