Дом толкователя
Шрифт:
«Ответом» на этот призыв из программного манифеста императора от 30 июня 1814 года (написанного, как известно, А. С. Шишковым) является, как мы полагаем, заключительный монолог священника-певца, в котором его владыка назван в прямом смысле словаБлагословенным (ср. лексические, синтаксические и, главное, смысловые совпадения с приведенным выше императорским манифестом) [107] :
«Да будет же Вышний Господь над тобой Своей благодатью святою! Тебя да почтит он в сей жизни и в той, Как днесь он почтен был тобою! Гельвеция славой сияет твоей! И шесть расцветают тебе дочерей, Богатых дарами природы! Да будут же (молвил пророчески он) Уделом их шесть знаменитых корон! Да славятся в роды и роды!» [108]107
Жуковский переводит
108
По-видимому, последние слова также отсылают к одному из манифестов государя: «Всемогущий положил предел бедствиям. Прославил любезное нам отечество в роды родов. Воздал нам по сердцу и желаниям» (цит. по: Шильдер:III, 239). Ср. также слова из Манифеста от 1 января 1816 года: «Мы желаем и молим Всевышнего о ниспослании благодати своей, да утвердится Священный союз сей между всеми державами, к общему их благу» ( Там же: 360).
Совершенно очевидно, что в образе графа Гапсбургского Жуковский воссоздает религиозно-нравственный портрет своего государя. Как известно, пиетистская набожность императора была господствующей чертой его поведения в 1810-е годы. В общении с духовными особами Александр играл роль «простого поклонника», пришедшего в их обитель «искать путей к спасению», ибо, как постоянно подчеркивал император, «все дела мои и вся слава принадлежат не мне, а имени Божию».
Самый жест благочестивого графа, подающего, как простой конюший, стремя пастырю, оказывается символическим в русском контексте. Этот жест выражает не столько рыцарское благочестие графа, сколько благочестивое смирение светской власти перед духовным началом. Позволительно предположить, что поступок германского графа отсылал русских читателей к древнему православному обряду хождения на осляти, совершавшемуся в Вербное воскресенье: государь «должен был сопровождать патриарха, помогая ему возсесть и сойти с коня» «в память въехания Господня в Иерусалим» (цит. по: Успенский: 164 и след.). Ритуал этот, как известно, был отменен Петром Великим, но память о нем в эпоху благочестивого Александра была жива и актуальна [109] .
109
Ср., например, в книге Голикова (1807), которая была в библиотеке поэта. Жуковский в послании Александру 1814 года использует символику недели Ваий («народы… вайями Твой путь смиренный облекли» [ Успенский:167]).
В контексте Александровской эпохи следует, на наш взгляд, рассматривать и мотив посвящения коня Спасителю, отсутствующий у Шиллера. «Жуковский идеализировал поступок графа до нелепости, — писал по этому поводу Всеволод Чешихин. — Можно подарить коня церкви, но посвятить его Богу совсем не в духе христианства» ( Чешихин: 60). По мнению И. Семенко, граф у Жуковского совершает «поступок с точки зрения церкви не ортодоксальный, но выражающий наивное прямодушие молодого рыцаря» ( Семенко: 197). Думается, дело здесь не только в юношеской наивности графа. Акт посвящения своего дара (жертвы) непосредственно Спасителю отвечает духу и стилю той экзальтированной религиозности, которая отличала Александра и некоторых его современников: император посвятил Всевышнему задуманный им Священный союз трех христианских монархов [110] ; мистик А. Ф. Лабзин посвятил в 1817 году издаваемый им «Сионский Вестник» Иисусу Христу; Христу Спасителю посвящен грандиозный Храм архитектора К. Л. Витберга (торжественная закладка храма совершилась 12 (24) октября 1817 года в присутствии царя и всего августейшего семейства).
110
Ср. знаменательные слова императора, обращенные к баронессе Крюденер: «Я покидаю Францию, но до своего отъезда хочу публичным актом воздать Богу Отцу, Сыну и Святому Духу хвалу, которой мы обязаны Ему за оказанное нам покровительство, и призвать народы стать в повиновение Евангелию». Здесь же создание Священного союза названо актом богопочтения (dans cet acte d’adoration) (цит. по: Шильдер: III, 344).
Наконец, сам конь — неотъемлемый атрибут парадного портрета и парижской легенды императора. 19 марта 1814 года на светло-серой лошади Эклипс, в сопровождении прусского короля и князя Шварценберга, а также тысячи генералов, Александр въехал в покоренный Париж [111] . Знаменательно, однако, что в парижском эпизоде послания Жуковского «Императору Александру» государь показан не в традиционном образе торжествующего всадника, но как «смиренный вождь царей», преклонивший колена пред «миротворною святыней алтарей» (I, 374) [112] . Сравните в балладе: «И набожный граф, умиленный душой, // Колена свои преклоняет // С сердечною верой, с горячей мольбой // Пред Тем, что живит и спасает» (то есть перед Святыми Дарами).
111
Любопытно, что эта лошадь была подарена императору Коленкуром в бытность последнего посланником при русском дворе.
112
Во время военной литургии у эшафота казненного Людовика на Площади Согласия на Пасху 1814 года.
Иначе говоря, не только политические акты, но и характерные символические жесты государя нашли отражение в русской версии «средневековой» баллады (если у Шиллера их не было, Жуковский вводил их в свой перевод самостоятельно): к упомянутому преклонению колен добавим умиленные слезы императора, растроганного песней (неизменный атрибут общественного поведения русского государя). Надо полагать, что и завершающее балладу описание позы
Очевидно, что узнавание «немногими» читателями своего государя в образе Рудольфа задумывалось поэтом как особый эстетический и идеологический эффект баллады (вот где действительно объяснялось «таинство слов» певца — прорицателя!). Стихотворение оказывалось завуалированным гимном русского поэта своему императору и, таким образом, вписывалось в восторженную «александриаду» Жуковского 1813–1816 годов («Государыне императрице Марии Феодоровне» [1813], «Императору Александру», «Народный Гимн» [ода — 1814], «Певец в Кремле» [1814–1816], «Песнь русскому царю» [1815] и др.). Именно русскому государю адресовались благословение и предсказания счастливого царствования из песни священника (подобными же благословениями и предсказаниями завершаются и другие стихотворения поэта, посвященные августейшему триумфатору и миротворцу). Однако этой комплиментарной задачей замысел Жуковского явно не исчерпывался.
В самом деле, баллада Жуковского — история о «двойном узнавании»: государь оказался тем самым набожным рыцарем, о котором поведал гостям певец, а сам певец — тем священником, которому помог набожный рыцарь. Если Рудольф намекает в балладе Жуковского на Александра, то кто же тогда пастырь-певец (персонаж, которого Андрей Немзер считает главным в балладе)?
Не вызывает сомнения, что в образ песнопевца Жуковский вкладывал личное содержание. Примечательно, что седой старик со сверкающими локонамииз шиллеровской баллады превратился у русского переводчика в старца «в красепоседелых кудрей», преисполненного младымжаром (кудри не только традиционная черта романтического певца, но и отличительная особенность внешности самого Жуковского того времени; ср., например, его известный романтический портрет кисти Кипренского 1817 года) [113] .
113
Возможно, что в образе поэта-священника отзывается и биографический мотив: придворный поэт Жуковский, живший осенью 1817 — весной 1818 года в келье Чудова монастыря, в шутку именовал себя монахом (князь Вяземский называл его в переписке с Тургеневым «отцом Василием» [ ОА:I, 100]).
Заметим также, что автохарактеристика балладного певца в «Графе Гапсбургском», по сути дела, является обобщением тематического диапазона поэзии Жуковского того времени; «Певец о любви благодатной поет, // О всем, что святого есть в мире, // Что душу волнует, что сердце манит…»
Наконец, биографическую основу имела для Жуковского и «немногих» посвященных в историю его взаимоотношений с императорским домом тема царского дара: как известно, за свои патриотические произведения поэт получил бриллиантовый перстень от матери государя и пожизненный пенсион от самого императора. Таким образом, хвала песнопевца императору Рудольфу может быть прочитана как благодарность Жуковского своему благодетелю Александру.
Но, конечно, не это главное. Как убедительно показал в своей недавней работе Андрей Зорин, во второй половине 1810-х годов Жуковский претендовал на роль государственного поэта, выразителя официальной идеологии, в ту пору имевшей яркую мистико-хилиастическую окраску (политика Священного союза). Сама фабула шиллеровской баллады — хвалебная песнь владыке, пропетая певцом на торжественном пире [114] , — не только отвечала поэтической стратегии Жуковского, принявшего на себя в эти триумфальные для России годы роль искреннего певца великого государя, но и намекала на конкретные произведения его «александриады»: сравните, например, «Стихи, петые на празднествеанглийского посла лорда Каткарта, в присутствии императора Александра Павловича» (1815) или «Гимн» (1814) [115] .
114
Образ певца, поющего на пиру у всесильного владыки, является традиционным. Немецкий комментатор баллады о графе Габсбурге видит здесь аллюзию на гомеровского Демодока, поющего на пиру у феакийского царя в присутствии Одиссея ( Schiller.II, Teil II В, 187). Для Жуковского образ певца ассоциировался прежде всего с легендарным Тиртеем (с которым поэта часто сравнивали современники), бардами северных поэм Оссиана и с древнерусским Бояном. Очевидно, Жуковскому был известен и один из текстов-источников шиллеровского стихотворения — баллада Гете «Der S"anger» (Певец), вольно переведенная (склоненная на русские нравы) в 1814 году литературным соперником Жуковского П. А. Катениным. В версии последнего вдохновенный певец Услад поет песню, которой в восторге внимают бодры юноши, девы красные и сам князь Владимир Красное Солнышко. Особую роль в этой балладе играет мотив княжеского дара, от которого отказывается свободный певец. Как показал Ю. Н. Тынянов, образ певца, отказывающегося от царской награды, является сквозным в поэзии Катенина и наполнен биографическими и политическими аллюзиями ( Тынянов: 73 и далее). «Задняя мысль» поэта ощущается уже в этой «Песни» (опубликована в 1815 году). Примечательно, что Шиллер в отличие от Гете, а Жуковский в отличие от Катенина вкладывают слова о свободе искусства от земной власти в уста благочестивого владыки (Пушкин в «Песни о Вещем Олеге» вернется к «версии» Гете — Катенина). Таким образом достигается гармония между властью и искусством, осененная самим Провидением.
115
Показательно, что свое знаменитое послание «Императору Александру» (1814) Жуковский сперва думал начать с картины «Совета Царей» (зд. Венского конгресса) — замысел, не нашедший отражения в тексте стихотворения (см.: Иезуитова:154), но реализовавшийся, как видим, в балладе «Граф Гапсбургский».