Дом толкователя
Шрифт:
Недовольство поэта понятно. Погодин, конечно, поступил неэтично, обещав подписчикам напечатать чужие истории без согласия их рассказчиков [214] . Но это недовольство можно также объяснить и серьезным отношением Жуковского к обсуждавшемуся в дружеском кругу вопросу. Двусмысленная характеристика «родоначальник привидений и духов» (не иначе как литературный сатана) смешна и обидна. Для журналиста истории о привидениях — ценная добыча; публикация их может развлечь и привлечь читателя. Иной, вовсе не развлекательный (то есть собственно литературный), смысл имеют эти истории для мистически настроенного поэта [215] .
214
Следует, однако, заметить, что и для самого Погодина эти истории представляли особый, духовный интерес. В конце жизни он даже издал книгу рассказов о мистических явлениях,
215
Какую историю (или какие истории) рассказал Жуковский в дружеском кругу, неизвестно. В 1838 году в шведском замке Гринсгольм мимо поэта «провеяла» некая «бледная фигура с оловянными глазами» («Очерки Швеции»), В 1841 году привидение замка герцогов Бергских (Дюссельдорф) «удостоило своим вниманием» поэта и его молодую жену («Нечто о привидениях»). Но последний случай относится уже к более позднему, нежели обед у Черткова, времени.
Многочисленные обращения Жуковского к теме духов и видений в 1830–1840-е годы свидетельствуют о том, что вопрос о привидениях стал одним из важных для него мировоззренческих вопросов. Весьма показательно, что черновые наброски статьи 1848 года о привидениях находятся в одной тетради со статьями на религиозные и политические темы: рассуждение о привидениях соседствует здесь с мыслями о вере, о самодержавии, о современном положении дел в Европе, о разрушительной силе революции и спасительной миссии российского императора [216] . О чем говорит это соседство? Для того, чтобы ответить на этот вопрос, нам потребуется небольшое отступление от основной темы.
216
Религиозно-политические взгляды Жуковского формировались в контексте философических бесед с его ближайшими друзьями — протестантом Г. Рей-терном и католиком И. Радовицем. К сожалению, в настоящей книге мы не имеем возможности реконструировать этот замечательный по своей интенсивности и продуктивности диалог.
Положение Жуковского в русской культуре 1840-х годов было особым. Современник Карамзина, «учитель» и друг Пушкина и Гоголя, он к концу десятилетия воспринимался многими литераторами как патриарх русской поэзии, ее высший нравственный авторитет, символическая фигура, воплощающая утраченную в нынешний «железный век» возвышенно-романтическую поэзию. Все эти черты образа поэта были настолько актуальны для тех, кто не хотел смириться с господством нового «реального направления», что, если бы Жуковского не было, его нужно было бы придумать.
В представлении русских идеалистов поэт, долгие годы находившийся вдали от родины, стоял как бы над схваткой. Из своего «прекрасного далека» он следил за развивающимися событиями, изредка «одаривая» современников своими возвышенными и обдуманными в тишине произведениями. Этим произведениям противники «низменного реализма» придавали исключительное значение. Гоголь уверял читателей, что воскрешенная Жуковским «Одиссея» «произведет эпоху» и повлияет « как вообще на всех, так и отдельно на каждого» ( Гоголь:236,238). Чаадаев звал Жуковского в Россию, веруя в то, что одно только возвращение поэта благотворно скажется на моральном климате отечества [217] . Плетнев, скорбя о том, что в России после смерти Пушкина не осталось пророка, также возлагал надежду на возвращение поэта. Гоголь, Ростопчина, Плетнев крайне болезненно воспринимали критику Жуковского со стороны новейших «мыслителей и реалистов»: такая критика (как бы справедлива она ни была в частностях) понималась как посягательство на святыню [218] .
217
Ср. из письма к Жуковскому от 27 мая 1851 года: «… приезжайте с нами пожить да нас поучить <…> Не поверите, как мы избаловались с тех пор, как живем без пестунов. Безначалие губит нас» ( Чаадаев:486).
218
В настоящей работе мы не затрагиваем вопроса об идеологической и эстетической оппозиции Жуковскому в русской литературе 1840-х — начале 1850-х годов.
Иными словами, в кружках русских идеалистов конца 1840-х годов складывается особый миф о Жуковском-пророке, Жуковском-избавителе, духовном отце русской поэзии, которому суждено на закате своих дней исполнить высокое предназначение — спасти свое детище от бездушной и агрессивной поэтической черни.
Но любопытный парадокс: сторонники идеального направления (или, используя выражение Чаадаева, «правления» [219] ) ждали Жуковского как избавителяот «черни», в то время как сам поэт надеялся на свое возвращение на родину как на избавлениеот страшных
219
Ср. из того же письма: «Не направление нам нужно, а правление» ( Чаадаев.486).
…мне на вас почти завидно, вы окружены бедою, которая, выходя из Руки Всемогущей, выходя из природы, неповинной в том зле, которое из нея изтекает, вселяет один только ужас; вы дома, вы страждете в своей семье. А я на чуже, и вокруг меня свирепствует беда, производящая не один благоговейный ужас пред Властью Верховной, но и негодование против безумия и разврата человеческого. Как бы я был счастлив, если бы уже теперьбыл дома.
Как мы помним, Карл Зейдлиц объяснял «таинственный страх», ощущаемый в поздних произведениях поэта, влиянием пиетистского окружения. Это объяснение весьма упрощает проблему. Причин страха было несколько: «нервическое расстройство» жены, страдавшей приступами черной меланхолии («это чудовище, которого нет ужаснее»): преклонный возраст поэта и его опасения за участь своей семьи; современные исторические события, грозившие разрушением старого порядка, с которым Жуковский связывал политическое и религиозное существование европейской цивилизации. Наконец, «таинственный», «парализующий», «мучительный» страх был в конце 1840-х годов вообще характерен для психологического климата Германии. «Страшен был 1848 год, — вспоминала спустя годы А. О. Смирнова-Россет, — искра, упавшая из Парижа, разлила пламя в Италии и объяла всю Германию» ( Смирнова 1929:260). Накануне революции во всех сословиях Германии получила широкое распространение апокалиптическая идея бегства из обреченной на верную гибель Европы ( Sladelmann:68–72). Землетрясение и голод 1847 года были осознаны как несомненные предвестия надвигающейся катастрофы.
По словам историка немецкой революции 1848 года, «мир, над которым нависла гигантская тень революции, уже не может быть нормальным миром» ( Sladelmann:19). Политическое имя этой «тени» хорошо известно — с него начинается один из самых красноречивых манифестов эпохи, явившийся в том же январе 1848 года, что и статья Жуковского. Европа того времени — настоящий «дом с привидениями»: в их «форму» облачались бесчисленные слухи о грядущей войне, о голоде, бунтах и тайных обществах. Иначе говоря, «привидения» в конце 1840-х годов — яркий факт общественного сознания, символ, обозначающий нечто ужасное, что неумолимо приближается и от чего невозможно скрыться.
Можно сказать, что привидения «воплотились» в самую реальность, и вместо вопроса, существуют ли бесплотные духи, перед напуганными современниками вставал вопрос: а существует ли наш неверный, непонятный и страшный мир? что же существует на самом деле? Обращение Жуковского к теме привидений в такую эпоху представляется вполне закономерным. «Народы и империи, их начало, величие и разрушение, и весь род человеческий, не иное что, как призраки, — утверждал он в статье „О происшествиях 1848 года“, написанной в том же году, что и статья о привидениях, — одно посреди их существенно и живо: бессмертная душа наша» ( Жуковский 1902:X, 111).
Совершенно очевидно, что во второй половине 1840-х годов Жуковским владели эсхатологические предчувствия. Современная история представлялась ему последней битвой сил зла («демоны» революции, « дух тьмыв мечтах земли развратных») и добра (« одинокие проповедники святыни»), и он был убежден, что раскол проходит в политической истории точно так же, как и в душе каждого отдельного человека, и в поэзии, эту душу выражающей. Стилистика поздних публицистических сочинений поэта напоминает стилистику апокалиптических произведений времен европейских войн 1800–1810-х годов, так что в старости он как бы возвращается к тем настроениям, которые он и его ровесники пережили в юности. Надежда, как и тогда, возлагается на «святую Русь», ее императора и святое Провидение [220] . Между тем постоянным мотивом переписки поэта конца 1840-х годов является признание современных событий жалкой пародией на Великую революцию и ее последствия, вырождением и опошлением грандиозных (хотя и губительных) идей прошлого. Современная Европа предстает здесь как мир духовного запустения («прах и гниль», «мефитическое зловоние» и т. п.), предшествующего, согласно откровению, появлению Мессии.
220
А. О. Смирнова вспоминала, что в тот грозный год, «когда Лассаль и подобные подлецы курили и произносили страшные речи», Жуковский спасался or неистовства черни во франкфуртском соборе ( Смирнова 1929:260).