Дом
Шрифт:
– Хочешь, докажу? — горячился он, встречая равнодушное молчание.
– Докажи, - лениво бросал Марат Стельба, точно хворост в огонь, думая, что ещё недавно отдал бы всё за такой спор.
— Разве домоуправ — лучший в доме? Разве достойнейший? А в домовых книгах останутся Савелий Тяхт и Нестор. То-то и оно! — Авессалом победно вскидывал голову, задирал к потолку палец, а под конец, уже съехав со стула, признавался, косясь на юную мачеху: - Трудно быть молодым.
И Марату Стельбе, увидевшему вдруг его одиночество, взглянувшему другими глазами на его показную ершистость, за которой пряталась неизбывная тоска, сделалось его жаль.
Осень выдалась поздняя, повсюду: на кустах, на траве, в прозрачном от синевы воздухе, — как лески, блестели длинные летучие паутинки, а бабье лето Марата Стельбы оказалось коротким. Мужчина ищет, где лучше, женщина — с кем. И Марат опять был одинок, как нос на лице. Но был этому рад — жена ушла к Авессалому.
Вместе вспоминать — всё равно, что заниматься любовью: общие воспоминания как общие дети. Но Марату их было не с кем разделить.
Вернувшись с его похорон, Нестор старательно вычеркнул Марата Стельбу из списка проживающих в доме, а заодно, чтобы приукрасить образ старейшего жильца, заставшего ещё прежнего домоуправа, вымарал из домовых книг те места, где он представал в неприглядном свете: историю со сватовством к сёстрам-близняшкам, которое могли бы объяснить старческой похотливостью, убрал его приверженность численнику, вызывающую подозрение в прогрессирующем слабоумии. Подчищая и затушёвывая сомнительные эпизоды его биографии, Нестор действовал из лучших побуждений, подчёркивая роль Марата Стельбы во время лихорадки неусидчивости, высоко оценивая его психоаналитические сеансы, один из которых, с Архипом, попал в собрание исповедей о. Мануила, но, в конце концов, запутался настолько, что уже и сам не знал, каким на самом деле был человек, проживший с ним рядом столько лет и только что им похороненный. Грызя карандаш, Нестор долго ломал голову, как разрешить эту задачу, пока не пришёл к выводу, что главное не то, каким чудаковатым стариком был в последние годы Марат Стельба, не то, каким он остался у него в памяти, а то, каким предстанет потомкам, когда воскреснет из домовых книг. В это же время его неудержимо потянуло на могилу Изольды, где он не был со дня похорон, после которых испытал лишь мстительную радость, бросившись в грязной обуви на материнскую постель, чтобы, осквернив её, унизить покойную. Стоя у могильной ограды, Нестор глядел на холодный камень с датами, ничего не говорившими об отношениях четверых, лежавших под ним, вспоминал, как мать несправедливо прогоняла его в детстве, лишив тепла, и лишь теперь понял, что ревновал её и к Дементию Рябохлысту, и к Викентию Хлебоклячу, и даже к Савелию Тяхту, осознав вдруг, что ненавидел её за то, что слишком сильно любил. Вернувшись, он долго не мог прийти в себя, испытывая неведомые ему до той поры угрызения, избавляясь от которых, с головой погрузился в работу, полагая, что благодетельствует своей маленькой вселенной. Но теперь так думала одна часть его личности, а другая, чувствуя всеобщую разобщённость, настойчиво шептала, что его усилия напрасны, что всё идёт своим ходом, независящим от его власти, а он, превратившись в неудачливого мечтателя, как Савелий Тяхт, находит утешение в своих вымыслах. Заглушая этот голос, Нестор брался за возникавшие в доме дела, а вскоре ему, как домоуправу, посыпались жалобы на Молчаливую. Блуждая в лабиринтах своего безумия, она просачивалась в квартиры, как стадо коз, мекала на своём непонятном языке, оставляя повсюду изгрызенные, обслюнявленные нити, по которым её было легко найти. Но её никто не искал. И от этого она делалась всё печальнее. Не зная, чем помочь, Нестор откладывал с ней встречу, пока однажды, когда он полотенцем вытирал тарелки, она не явилась сама. На Молчаливую было жалко смотреть. Она вытянулась, похудела, став похожей на умершего Исаака, у неё даже выступил кадык, который елозил по горлу вверх-вниз, когда она бормотала свои загадочные слова. «Мяюле, мяюле…» - повторяла она, теребя пряжу, которую, как паутину, набрасывала на Нестора. «Да, это любовь», - понял он, почувствовав к ней прилив нежного сострадания, и вдруг представил её беспросветное будущее, увидел целиком её злополучную судьбу, выброшенную, как сухая ветка, и тогда вообразил, как душит её полотенцем, как из кармана ему под ноги катится шерстяной клубок. Слушая её, он проклинал своё бессилие, свой дар, позволяющий предвидеть то, что нельзя исправить, а, проводив Молчаливую, припал ухом к двери, дождался, пока она сядет в лифт, и, не выпуская из рук полотенца, хищной птицей метнулся следом.
Вернувшись, он долго думал, что знает в доме всё, кроме себя, что каждый для себя —
На первом этаже он встретил сына Саши Чирина.
– А ведь ты не Прохор, - смерил его телячьими глазами.
– А кто?
– Лука.
– Евангелист?
Не отвечая, Нестор на мгновенье сомкнул глаза, и перед ним вдруг с необыкновенной ясностью открылась вся бездна его безумия. Схватившись за перила, он едва удержался на ногах, потом сунул свёрток Прохору и, спустившись в чулан с картиной Ираклия Голубень, которая переселяла в бесплодную пустыню, раздёрнул скрывавшую её занавеску.
История от Прохора-Луки Чирина-Голубень
Вместе с книгами Прохор принял от Нестора имя и должность домоуправа. Став Лукой, он посерьёзнел, изменив привычке всё делать на бегу, засел дома, изучая записки своего предшественника. «История-«нестория»!» - водил он пальцем по строкам длинной в жизни, слагавшие всеобщую историю дома. И постепенно вошёл во вкус, рисуя в воображении картины, которые имели неясное отношение к прошлому, не бросавшие тень на настоящее. Времена не стыкуются, как рельсы, не идут по порядку, не летят вереницей птиц, не наследуют друг другу. Выливаясь в эпохи, они существуют — каждое по себе. В них живут и умирают. Одинокими и забытыми. Так думал Лука, листая домовые книги, как на иголку, наткнувшись на историю одной смерти, случившейся при Несторе. Время необратимо, с прошлым ничего не поделать, и всё же пока Лука читал, страницы тяжелели под его пальцами. Медленно переворачивая их, Лука узнавал, что раньше Елизар Аркадьевич распахивал по утрам тяжёлую оконную занавеску, но уже полгода как сломал ногу, и с кровати не встаёт. В комнате темно — дети заходят редко, разве переменить «судно» или перевернуть, чтобы не было пролежней.
«Деда, не умирай, — слышит он тогда, — уже скоро…»
И Елизар Аркадьевич понимает, что речь идёт о квартире. Семья давно стоит в очереди на бесплатное жильё, и его существование учтено в толстых домовых книгах. А недавно приходил домоуправ со змеиной головкой и клятвенно обещал своё содействие.
Елизар Аркадьевич моргает, у него наворачиваются слёзы.
Целыми днями он лежит посреди свалявшегося, бугристого белья, пропахших потом простыней и влажных от мазей марлевых бинтов. Его кормят с ложки, раз в неделю обтирают мокрой губкой, и от его постели исходит запах, который он не чувствует. Это запах старости. А, кажется, совсем недавно Елизар Аркадьевич был умён, красив и ещё не видел жизнь во всей гнетущей простоте. «Мне всё равно, с какой женщиной засыпать, — оглаживал он ладонью курчавую бородку, — но не всё равно, с какой книгой».
Елизар Коновой был звездой факультета, сокурсники смотрели на него снизу вверх, а профессора прочили большое будущее. И не ошиблись. После университета он получил кафедру, основал школу, и его имя замелькало в научных журналах. К этому времени он женился на своей аспирантке, а, когда родились дети, получил квартиру. Студенты боготворили Конового. Он рассказывал про Сократа, сняв галстук, гонял в футбол и запросто приглашал к себе домой. А потом ученики разлетелись, — теперь он встречал в журналах их фамилии, а свою нет, — дети выросли, и Елизар Аркадьевич вышел на пенсию.
А вскоре похоронил жену.
«Если бы вместо Веры… — таращится он в темноте. — И пользы было бы больше…» Елизар Аркадьевич поставил детей на ноги, справил им свадьбы, но всё равно чувствует вину. Сын вскоре развёлся, а дочь бросил муж. И они снова вернулись к отцу. С тех пор в квартире идёт грызня: дочь ругается с внуками, а сын злится, что ему некуда привести женщину, и от этого пьёт. Все разговоры — только о разъезде. Поначалу Елизар Аркадьевич пытался было воскресить прежнюю любовь. Он всю жизнь верил в слова, и ему казалось, что отношения наладятся, стоит только усадить всех за стол. Но дети отворачивались, внукам было некогда, а слова были важны только для него.
«Ничего не поправишь, — кусает губы Елизар Аркадьевич, — ровным счётом…»
И мир представляется ему огромным комом, который он катит по мокрому снегу: вначале легко, но снегу налипает всё больше, и, наконец, шар замирает — его не сдвинуть и на мизинец.
По средам приходит врач, живущий в доме немолодой человек, который, однако, пожав руку, представился Маратом, перевернув Елизара Аркадьевича, делает укол, а он затылком чувствует, как все с отвращением косятся на его жёлтое, ссохшееся тело. Отойдя в угол, врач долго шепчется с домашними. А какой секрет — кости у стариков срастаются плохо, и Елизар Аркадьевич знает, что не поднимется. К тому же, его парализовало. Перед уходом врач поправляет подушку, облокотившись о которую, рекомендует ему самостоятельно есть, а Елизар Аркадьевич силится улыбнуться.