Донесённое от обиженных
Шрифт:
По кладбищу рыскали, с лаем, с рычанием бросаясь в грызню, стаи диких собак. Пахомыч попугивал их пальбой из доставшейся ему по должности берданки.
Его фигура стала пробуждать вопрос у опекающего ведомства, чьё недреманное око ничего не упускало. Чересчур уж старик отличался от предшественников: никакой живности не откармливал (хотя бы кладбищенской травой), ничем не приторговывал. Но должна же была быть какая-то лазейка у корыстолюбия! Однажды чекистов взял задор: они оставили неподалёку от домишки пиджак, положив в карман часы. В следующий приезд пиджак нашли на прежнем
69
Между тем подошло лето, Евстрат ремонтировал мотор лодки, принадлежащей главному чекисту губернии, и тот вспомнил:
— Ваш знакомый или родственник… по твоей просьбе он в сторожах — религиозный фанатик?
В ту пору религиозные люди, тем паче фанатики, советскую власть не боготворили, и определение (да из чьих уст!) обещало последствия маловесёлые. Мастеровой, побледнев, сказал, что «богомольства» за Пахомычем не знает. Вечером разговор был передан хорунжему, и тому стало очевидно: до разрешения вопроса уже не уйти из-под невидимой лампочки. Тайные перезахоронения исключались: их прекратили ещё раньше и, как оказалось, не напрасно.
Совершая обходы вверенных ему пространств, осматривая однообразный намозоливший глаза ландшафт, хорунжий знал, что в его домишко заглядывают — пошарить по углам, запустить щуп под гробовые доски пола, — и размышлял над положением.
В мороз ранней зимы, когда крики воронья кристально отчётливо разрезали стеклянную стынь воздуха, в домишко вбежал парень в шинели с малиновыми петлицами ГПУ (разросшейся недавней «чрезвычайки»). Пахомыч узнал в нём шофёра одного из грузовиков, чьи рейсы способствовали расширению кладбища. Парень смотрел с нехорошим цепким лукавством:
— Погреться я, — и уселся на табурет у печки, с развязной щеголеватостью вытянув ноги в яловых сапогах.
Пахомыч, учтя, что в кабине грузовика, нагретой мотором, не холодно, понял: шофёру скучновато ждать в одиночестве, когда привезённая бригада завершит своё дело.
— Что, дед, вымаливаешь царствие небесное? — парень хохотнул натянутым горловым смешком. — Надеесся из могилы туда скакнуть? — Сапоги от печного жара отпотели, шофёр игриво подёргивал ногами.
Хорунжего проняло трепетом того решающего момента, когда надобно откликнуться на тихий зов наития и, положась на волю Божью, сорваться в риск. Он открыл дверцу печи, лопаткой отправил в жерло порцию угля:
— Вот что я скажу тебе, молодой человек. Когда я занимался истопкой, товарищ комиссар Житор Зиновий Силыч надо мной насмешкой не баловался.
Лицо парня стало глуповатым от неожиданности:
— А?.. Он знал тебя?
Первый вожак красного Оренбурга был чтимой легендой, а Пахомыч произнёс его имя и отчество с такой убедительностью родства.
— Знал он меня серьёзно и внимательно — как я протапливал печи в его кабинете и заседательном зале, — проговорил растроганно хорунжий.
— И какой он из себя был? — копнул шофёр в желании услышать общие разглагольствования. Ему было бы приятно, обнаружься, что старик привирает о знакомстве с прославленным комиссаром.
— Какой из
Опускаясь на табуретку, Пахомыч качнул головой, словно в ожившем восхищении тем, о ком рассказывал:
— Втолковывать умел горячо — аж на подбородке жилочка дрожит! Он руку к тебе вытянет: «Я прошу вас поня-а-ть…»
— К тебе? И чего — понять? — вырвалось у парня с досадливым изумлением.
— А то, что мы, старые люди, можем беспримерно помочь заре нового, то есть освобождению сознания.
Гость оторопело шмыгнул носом: «Старику таких слов не надумать — слыхал вживую! Набрался около комиссара политграмоты, ухват печной».
Пахомыч сидел на табуретке напротив, глядя мимо пришельца, будто в дальнюю свою даль:
— Если мы, старики, при нашей долгой жизни в обмане, его, обман-то, выведем на свет — как тогда и молодым не освободиться? Именем Бога сколько попы ни прикрывай подлог и фальшь, сколько ни делай святых — а убеждение стариков будет бить метко. Надо только понять весь вред фальши — как от неё шло и обострялось разделение, умножалась несправедливость, делалась тяжелее отсталость…
— Это перед тобой Житор такие речи держал? — воскликнул шофёр в недоумевающей искренности.
— Надо очень понимать важность его жизни и как он не мог, чтобы само его сердце передо мной не выразилось, — проговорил хорунжий со значением, словно в строгой почтительности к памяти комиссара.
«Ещё б не важность жизни, если весь митинг был в его руке! — подумал шофёр, подростком запомнивший навсегда митинги революции. — Ему и минута служила в угоду: видать, делал репетицию, когда старик печи топил».
Пахомыч будто заглянул в мысли гостя:
— Да… бывало, так же с ним сидим друг перед дружкой, и он мне втолковывает — надо, дескать, вопреки внушениям попов возмутиться на обман всем своим нутром, и через это придёт вера в зарю…
«Пламенная вера в зарю новой жизни», — вспомнилось шофёру повторяемое на политзанятиях. У него возникло к старику подобие симпатии: из-за того что дед, оказавшись «правильным», ему первому поведал то, чем теперь можно будет впечатлять слушателей. Гость склонился на табуретке слегка набок, положил ногу на ногу; сапоги просыхали в тепле, и домик наполнился приятным душком дёгтя. Настроенный душевно-пытливо, шофёр намеревался обогатиться занимательным для слушателей.
— Вы вот скажите, — перешёл он на «вы», — как товарищ комиссар стрелял из маузера? Хорошо?
— Этого я не видел и не знаю, — ответил Пахомыч с твёрдостью человека, крайне щепетильного в отношениях с правдой. — Верхом он ездил хорошо — было на моих глазах. Сказал мне, что выучился в ссылке, в деревне.
— А шашка у него была? Рубился?
Гостю не дали услышать ответ — снаружи разнёсся призывно-раздражённый крик. Похоронная бригада возвратилась к грузовику. Парень, махнув Пахомычу рукой на прощанье, выскочил из домика так поспешно, что и дверь не затворил как следует.