Дорога исканий. Молодость Достоевского
Шрифт:
Незаметно он увлекся. Рассуждая о вдохновении, о славе, поделился своими мыслями о прочитанной в «Сыне отечества» статье критика Низара о творчестве Гюго, с иронией сообщил о том, что в подготовленном издателем Смирдиным «Пантеоне российской словесности» нашли себе место бездарные писаки Зотов и Орлов, а под конец с темпераментом разобрал стихотворение брата «Видение матери»: тут он чувствовал себя в своей стихии, и собственное несчастье отступило на второй план. Пришлось снова вернуться к нему в письме к отцу. Он понимал, что для отца его провал будет тяжелым ударом, ведь он так надеялся на своего
«Не огорчайтесь, Папенька! — писал он еще ровнее и мельче, — что же делать? Пожалейте самих себя. — Взгляните на бедное семейство наше; на бедных малюток братьев и сестер наших, которые живут только Вашею жизнью, ищут только в Вас подпоры. — К чему же огорчать себя и не беречь, предаваясь отчаянию. Вы до того любите нас, что не хотите видеть никакой неудачи в судьбе нашей. — Но с кем же их не было».
Уже заканчивая, он вспомнил, что не сможет отослать писем до тех пор, пока не займет у кого-нибудь из товарищей денег. Поразмыслив, опять обмакнул перо и написал:
«Вы мне приказали быть с Вами откровенным, Любезный Папинька, на счет нужд моих. Да, я теперь порядочно беден. — Я занял к Вам на письмо, и отдать нечем. — Пришлите мне что-нибудь немедля. — Вы меня извлечете из ада. — О, ужасно быть в крайности!»
Ну вот, оба письма закончены. Теперь можно взяться за книги. «Сын отечества», «Библиотека для чтения» с новыми переводами Бальзака. Корнель и Расин, бессменные Шиллер и Гомер… В конце концов, еще далеко не все потеряно, и лишний год в училище — это не только выматывающая силы зубрежка, но и возвышающие душу беседы с великими умами.
Глава восьмая
В серый ноябрьский день, когда из-за тумана нельзя было разглядеть даже противоположный берег Фонтанки, Федора вызвали в дежурную комнату. Здесь его ожидал незнакомый юноша лет восемнадцати-девятнадцати с ясным, спокойным, даже степенным лицом и зачесанными назад гладкими светлыми волосами.
— Александр Ризенкампф, — представился он, — я из Ревеля, от вашего брата…
Федя с жадностью схватил протянутое ему письмо, распечатал. Ему так недоставало брата, а вести от него приходили все реже и реже… Но письмо оказалось совсем коротеньким, брат просил его обласкать юношу — он-де впервые расстался с семьей. «Мы с тобой и сами недавно были в таком положении, — писал брат, — но вдвоем, а это совсем другое дело». Он сообщал, что Ризенкампф намеревается поступить в Медико-хирургическую академию, и в заключение обещал написать снова.
— Очень рад, — сказал Федя, присаживаясь рядом с гостем. — Давно ли вы прибыли?
Оказалось, что он прибыл только вчера, но уже побывал в Медико-хирургической академии, сделал все, что нужно, и полагает, что будет принят. Ризенкампф говорил спокойно, отчетливо, округлыми фразами и как-то очень приятно.
Постепенно они разговорились. На вопросы Ризенкампф отвечал четко и определенно, и скоро Федя знал о нем все. Нет, читает он мало, хотя очень любит изящную литературу. Конечно, читал бы гораздо больше, если бы не подготовка к экзамену в академию: она отнимает много времени. Но он надеется наверстать и был бы благодарен Феде, если бы тот согласился руководить его чтением…
Слова эти, произнесенные
Незаметно пролетело часа полтора. Стемнело, и неслышно вошедший в комнату служитель зажег лампу. Туман, казалось, еще больше сгустился.
— Но что же это я делаю? — вдруг опомнился Федя. — Боже мой, ведь вам давно пора идти! У вас же через несколько дней экзамен!
Ризенкампф явно нехотя распрощался с ним и попросил разрешения зайти снова. Они условились встретиться в воскресенье. Когда Федя поднимался к себе, у него слегка кружилась голова…
Но случилось так, что, приобретя нового друга, он потерял старого — самого дорогого, зрелого и дальновидного из всех друзей своих…
Да, дисциплина в училище была строжайшая. Но в основе ее лежал принцип автоматической исполнительности, принцип повиновения без рассуждений. Мальчишки беспрекословно повиновались даже унтер-офицерам из своей среды, — разумеется, в том случае, если они действовали достаточно умно и с тактом. Однако, подчиняясь бесстрастной регламентации, подвижной юношеский возраст подчас прорывался в острых, неудержимых и болезненных вспышках. Именно такой вспышкой и была та злосчастная история, которая навсегда отняла у Феди лучшего друга.
Вскоре после возвращения из летних лагерей у ротного командира Фере появился любимец. И так как нелюбовь к Фере была общей и дружной, то с любимцем перестали разговаривать, подвергнув его самому решительному и полному остракизму.
Этот любимец, смазливый, прекрасного сложения, но совершенно лишенный способностей юноша, еще раньше отличался грубостью с товарищами и заискиванием перед начальством. Его как будто и не огорчало всеобщее презрение; все чаще и чаще он пропадал по вечерам, и вскоре стало известно, что он проводит досуг в семействе Фере. Так продолжалось около месяца, пока однажды на его кителе не засверкали унтер-офицерские нашивки, которые по инструкции давались только за отличные успехи и отменное поведение. В тот же день было решено проучить «зарвавшегося дурака».
В следующую ночь «дурак» в качестве унтер-офицера был дежурным по этажу, обходя помещения, он зашел в «большую камеру» — зал, служивший спальней пятидесяти воспитанникам. камера была тускло освещена сальными огарками, плавающими в налитых водою высоких жестяных подсвечниках. Но едва новоиспеченный унтер-офицер сделал несколько шагов, как все огни разом, точно по команде, погасли; в следующую минуту он оказался на полу, под ловко накинутым и прижатым сверху одеялом. Счастье еще, что он не задохнулся!