Дорога исканий. Молодость Достоевского
Шрифт:
Вот он еще молод, что-то служит, чем-то интересуется, разъезжает на извозчиках, может быть, собирается жениться. И вдруг с ним происходит что-то странное, а вернее — находит минута, когда он словно что-то открывает и, сам того не замечая, в один миг весь меняется: сперва отказывает себе в извозчиках, чтобы отложить на черный день, потом экономит на хлебе и прямо с каким-то сладострастием копит деньги; потом потихоньку начинает отдавать свои деньги в рост, и вот уже у него тысячные заклады, а он молчит и все копит. И ни жены ему не надо, ни детей, ни удовольствий, ничего не надо — что ему в пустом блеске, в пустой роскоши? Вот он смотрит на господ, сидящих в каретах с лакеями на запятках, на молодых людей, охваченных ненасытной жаждой наслаждений, и усмехается. Нет, ничего этого ему не надо; вернее, все это у него есть — там, за ситцевой занавеской, под подушкой
Так он живет в этой бедной квартире с Анисьей и кошкой, есть картофель и пьет цикорий. Анисья глупа и от глупости честна, но он ее все корит и бранит, безответную и послушную, и тоже кормит картофелем; мясо покупает по большим праздникам и только для кошки. Бывает, она жалобно мяукает и просит еще; тога в глазах его появляется теплое, человеческое, и он нежно гладит кошку. Однако мяса все-таки не дает.
Но вот наконец (это уже будущее) околевает кошка, за кухаркой присылает муж из деревни, останавливаются и разваливаются часы с гирями на веревках… Старик остается один. Осмотревшись, он продает на Толкучем свой диван и три провалившихся стула и отправляется проживать по углам. И всегда норовит недоплатить, обмануть, и всегда ссорится с хозяйками, обычно бедными, обремененными кучей голодных детей. Стараясь получить деньги, хозяйки жалуются на бедность, а он им в ответ толкует о благочестии, и так долго и нужно, что они не выдерживают и отходят, с сердцем плюнув и утирая слезы шершавыми, огрубевшими в домашней работе руками. А он идет в свой грязный угол и сладостно засыпает на своей теперь уже не только чиненной-перечиненной, но и облохматившейся, грязной подушке. А одышка у него все сильнее, и вот появляется странное стеснение в груди; он ходит в Максимилиановскую больницу за бесплатными советами и лекарствами, но по-прежнему отказывает себе в свежей пище. А когда он умирает, в его страшной подушке находят около миллиона рублей кредитными билетами и наличными. Что же делать с этими деньгами? Ну конечно, отдают в департамент управы благочиния, а там их воруют все, кому только не лень…
Они уже спустились с лестницы и вышли на улицу, но Федор все продолжал фантазировать. Вдруг ему показалось, что он хватил не туда, что он обкрадывает Пушкина! В самом деле, ведь все могло произойти и совсем не так, а еще как-нибудь, хотя и не менее любопытно и поучительно… Да и господин этот мог быть вовсе не таким спокойным и уверенным, даже издевающимся над своими жертвами, а напротив, боязливым, опасающимся всего на свете. Такой дает деньги, а сам дрожит; он не плати за квартиру и отказывает себе в свежей пище не потому, что желает сберечь и такую малость, а для того, чтобы остаться верным характеру своей видимой бедности; когда он идет по улице, дворник, сгребающий снег шутки ради сбрасывает на него целую лопату, но он даже не оглядывается, а только еще больше сжимает плечи и поспешнее бежит в свой одинокий угол… Да он и всегда торопится куда-то, стараясь прошмыгнуть мимо вас незаметно, и даже жует губами сосредоточенно и беззвучно, и глядит в землю, а если ненароком взглянет на вас, то вы увидите глаза без света и силы, и вас охватит странное чувство, точно вдруг перед вами приподняли веки мертвеца… Да, верно, страх до такой степени источил его сердце, что он уже и не рад своему богатству!
Бог знает почему, но этого нового, только что придуманного им Зубарева он увидел даже яснее, чем настоящего, и именно о нем (может быть, тут сыграл свою роль уже тогда определившийся интерес к людям забитым, с ущербной и ущемленной психикой?) ему страстно захотелось написать. Он еще не представлял себе формы, в которую выльется его произведение, но уже знал, что герой будет действовать на фоне петербургских задворок, среди таких же запуганных и дрожащих людей, как он сам, и, несмотря на свой постоянный страх, упорно и настойчиво пробиваться к цели…
Вскоре замысел этот совсем
Он снова стал шляться по Сенной и ее окрестностям; теперь глаз его стал еще зорче, слух еще изощреннее и тоньше. Но хотя все его наблюдения принесли обильные плоды в будущем, то непосредственное дело, ради которого он их предпринял, нисколько не подвигалось.
Как-то раз он вошел в незнакомый трактир, помещавшийся не втором этаже длинного, похожего на барак деревянного дома. В большой комнате на двадцати маленьких столиках при криках отчаянного хора певцов ели и пили самые разнообразные люди, от купцов до потерявших человеческий облик оборванцев. Возле одного из столиков, за которым располагалась совсем уже пьяная, хотя и довольно солидная на вид компания, стоял мальчик-шарманщик с маленькой ручной шарманкой и вертел какой-то весьма чувствительный романс, аккомпанируя девушке лет пятнадцати в мантилье и в перчатках, впрочем, старых и истасканных. Несмотря на громко звучавшую в этой же комнате хоровую песню, девочка — видимо, по специальному заказу — пела дребезжащим, хотя и довольно приятным голосом. Федор на секунду остановился и послушал — он любил пение под шарманку, — но девушка внезапно оборвала песню, точно отрезала ее на самой чувствительной и высокой ноте, и повернула свое миловидное, совсем еще детское лицо к слушателям. Те дружно аплодировали.
Федор осмотрелся: свободных столиков не было, но за небольшим столиком у открытого окна пустовал один стул; рядом сидел пожилой человек в старом черном фраке почти без пуговиц — лишь одна еще держалась кое-как, — и в нанковом жилете, из-под которого торчала манишка, вся скомканная и заплатанная. Выбрит он был по-чиновничьи, но давно уже, так что на щеках и подбородке густо выступала синяя щетина. В глазах его светился ум, но в то же время мелькало и безумие.
— Любите ли вы шарманку? — спросил он без всякого предисловия, как только Федор опустился на стул.
И, прежде чем тот собрался ответить, продолжал:
— Я люблю слушать, как поют под шарманку в сырой, темный осенний вечер, непременно в сырой, когда у всех прохожих бледно-зеленые и больные лица, или, еще лучше, когда снег мокрый падает, совсем прямо, без ветру, знаете? И сквозь снег фонари с газом блистают…
Федор и смотрел на него во все глаза, и слушал с неудержимым любопытством. Но тот смерил его скучающим взглядом, коротко сказал: «Извините» — и встал. Свободно, хот и чуть пошатываясь, прошел он через зал и скрылся… Надо же!
— Что прикажете? — невесть откуда выскочивший официант равнодушно, но с профессиональной угодливостью склонился перед Федором.
— Сладкого чаю.
— Это можно-с.
Лакей исчез так же моментально и таинственно, как появился. Из комнаты справа донеслась тоненькая фистула разудалого напева, в комнате слева кто-то отчаянно отплясывал, выбивая такт каблуками.
Федор обратил внимание на соседний столик, у которого стоял в ораторской позе довольно молодой человек без сюртука, с красным, воспаленным лицом. Раздвинув ноги, чтобы удержать равновесие, и патетически ударяя себя рукой в грудь, он укорял сидящего напротив господина в том, что тот нищий и даже «чина на себе не имеет». Укоряемый мутным, бараньим взглядом водил по сторонам и, очевидно, не имел никакого понятия, о чем идет речь, да и вряд ли что-нибудь слышал. На столе стояли пустой графин водки, хлеб, огурцы и тарелка с недоеденным мясом.
Охватив внимательным взглядом всю картину, Федор отвернулся к окну.
На улице тощая баба с ребенком просила милостыню. Какой-то оборванец «из благородных» пошарил в кармане, вытащит пятак, удивленно посмотрел на него, словно и не рассчитывал найти, и отдал нищей. Та низко поклонилась, шевеля губами. В другой стороне безобразничал какой-то пьяный — ему хотелось плясать, но он не держался на ногах. Его обступили.
—Ишь нахлестался! — заметил кто-то.
В толпе засмеялись.
Из-за угла показался пошатывающийся солдат; он громко ругался и, казалось, что-то искал, но не мог найти. Вдруг из-за того же угла вывалилась новая толпа, за нею бежала пушистая грязная собачонка с веселым хвостиком.