Дорога в один конец
Шрифт:
– А ты сейчас в какой роте? – Вадим прервал затянувшуюся паузу.
– Нет, ты представь! – Валентин резко сел и, как будто не слыша вопроса, взволновано заговорил, глядя Вадиму в глаза. – Я с самого начала, когда узнал, что служить предстоит в Германии, но погонят не всех, и к взводному обращался и выше, за что даже два наряда получил, – просил оставить в Союзе! Ну, ведь осталась же чуть ли не половина! Нет. «Почему» да «чего», «куда Родина прикажет» – задолбали. Прорвался к замполиту, объяснял чуть ли не со слезами, письма, фотки показывал. Хочу служить, но, прошу, оставьте здесь, на границе, она сможет приезжать ко мне!
Он внезапно умолк. Вадим украдкой смотрел на вдруг осунувшееся лицо парня, стыдясь этой его откровенности и боясь
– Вы давно знакомы? – Вадим осторожно потревожил тягостную паузу.
Валентин не сразу отвел взгляд от окна, ослепшего от густого осеннего дождя.
– Ее Витька привел – бас-гитарист наш. – В глазах Валика вдруг сверкнул теплый лучик, он подсел ближе к Вадиму и заговорил, как будто только и ждал этого вопроса.
– Меня предки с первого класса измордовали скрипкой – торили путь в консерваторию. Паганини сделать из меня хотели. Дворовые ребята постоянно дразнили, увидев, как я чешу с футляром. Они после уроков мяч гоняют, а я классику наяриваю. В восьмом классе я взбунтовался. Заявил родителям, что в музыкальную школу больше ни ногой. Был жуткий скандал. Отец орет, мать ревет, я – в психах вперемешку со слезами. Короче, нашли компромисс: скрипку не бросаю, но займусь еще и гитарой – во дворе блатняк на трех аккордах ценили. Постепенно скрипку я забросил, а класс гитары прошел до конца. Дворовые меня зауважали, но бацать им «Мурку» по вечерам мне быстро надоело.
Было видно, что парню приятны и дороги эти воспоминания.
– В музыкальной школе сошелся с ребятами, зараженными бациллами «Битлз», склепали некое подобие ВИА и начали играть на танцах, свадьбах, всяких вечеринках. Пошли бабки, надо было расширяться. У Витьки двоюродная сестра пела в школьном хоре, а нам нужна была солистка. И вот я как-то опоздал на репетицию. Уже в вестибюле услышал, что ребята репетируют с солисткой. Открываю дверь: «Привет!» Витька на меня чуть ли не матом, что опоздал, а я застыл в ступоре, встретившись с ее глазами. И ни черта у нас в тот день не получалось. Я брал не те аккорды, Лена смущалась, Витька психовал, – он у нас руководитель. В конце концов, закрыл сборище. И я пошел ее провожать.
Валентин умолк, вновь уставившись в залитое дождем окно, но лицо его теперь светилось нежностью. А Вадим на полном серьезе думал, что будь у него – Вадима, тогда в лавке с порченой снедью больше денег, он наверняка съел бы больше, травонулся бы круче и загремел в отрядный госпиталь, откуда в Германию уже не попал бы. Ну, почему так?!
– Эх, Вадим! Если бы ты знал, какая она у меня куколка! Обожаю! А какие письма пишет! На вот почитай. – Валентин взял с тумбочки конверт, достал мелко исписанный лист, развернул, и глаза его забегали по строчкам. Он перечитывал это письмо, может, в сотый раз и было видно, как этот анальгетик гасил на какое-то время невыносимую боль разлуки.
Валик протянул письмо, и вновь его пока еще умиленный взгляд уставился в муть дождя за окном. Этого лекарства, видно, хватало ненадолго. Вадим никогда еще не читал чужих писем, но чувствовал, что отказаться не может – обидит этого доверившегося ему парня с чувственной, тонкой душой. И страдая от неловкости, как бы подглядывая, стал бегло скользить взглядом по строчкам из мелких букв, не желая, но ожидая неизбежных банальностей, так характерных письмам вообще.
Но эта девочка умела писать. И не благодаря начитанности своей – это бросалось в глаза, писала без ошибок. Эта девочка ЛЮБИЛА. Это Вадим понял и почувствовал. Он сам писал ТАКИЕ письма. Именно ТАКИЕ и именно потому, что тоже ЛЮБИЛ. Ведь когда любишь, не надо ничего выдумывать в письмах. Просто опиши, что чувствуешь в данную минуту. Перенеси буквами боль, страдания, обиду или радость, умиление, счастье на чистый лист и почувствуешь облегчение. И тот или та, кому предназначены эти выраженные буквами на бумаге чувства, обязательно поймет тебя. Разделит страдание и боль, простит обиду, утешиться твоей радостью и умилением. Если… ЛЮБИТ.
Вадим впадал в гнетущую философию, уставившись невидящим взглядом в мелкий бисер строчек. Ему тоже захотелось получить ТАКОЕ письмо. А Валентин таким же отрешенным взглядом пытался проткнуть пелену дождя за окном и улететь, хотя бы мысленно, за тысячу километров на восток, где его любимая так же страдала в сыром, осеннем Киеве. Не на репетиции была, не на вечеринке пела, а вот так же сидела у мутного от дождя окна и думала о нем. Наверное, Валику это удалось – улететь. На его лице застыло выражение нежности. Анальгетик еще действовал.
В тот вечер Вадим и Валентин долго не могли уснуть. Уже, казалось бы, все рассказали о себе, поведали о самом сокровенном. Разговор уже затихал несколько раз, но опять кто-нибудь подавал в темноте голос: «Ты не спишь?», и другой с готовностью откликался.
– Знаешь, Вадим. – Голос в темноте споткнулся, и Вадим почувствовал, что услышит сейчас что-то очень важное, тайное и личное, если решиться Валентин. – Знаешь, я все равно отсюда слиняю, чего бы это мне не стоило. Изгой здесь я уже, практически, Вадик. Изгой. Точка возврата пройдена. Я, вообще-то, неплохо устроился. Музвзвод, в ансамбле играю, но нравы там, нравы! Письма «деды» читают, глумятся, похабничают над чувствами. Может потому, что брошены все, кого ждать обещали, удовлетворяются перепиской с «заочками», не знаю.
Нервный монолог Валентина прервался, а Вадим не смел нарушить тишину, пораженный. «Слиняю. Куда отсюда убежишь?» – стучало в висках. Валик сел на койке, скрипнули пружины, и темнота наполнилась лихорадочной речью, переходящей на шепот. Человек в душевных метаниях дошел до черты и нуждался в терпеливом слушателе.
– Откуда во взводе узнали, что хотел я остаться в Союзе из-за Лены, могу только догадываться. С первых же дней в полку «деды» на смех подняли, чего только не наслушался. Как-то раз я, дурак, ткнул одному (ублюдок, представить себе не можешь) письмо: «На, читай! Тебе писали такое?» Взял, гнида, и давай ерничать над каждым словом. Хотел забрать назад, он стал отбегать, увертываться, при этом скабрезность за скабрезностью. А вокруг ржет такое же быдло, и «молодые» подхихикивают. Схватил я табуретку и, не помня себя, – со всей силы. Как он увернулся, не знаю. Кого-то Ангел-Хранитель защищал – или его от смерти, или меня от дисбата. Только погон на плече ножкой надорвало, а бюст Ленина табуретка смела вдребезги – дело было в «ленкомнате». Он – на меня. Дружки на руках повисли, а мне: «Вешайся!»
В темноте слышно было, как Валентин опять лег, скрипнув пружинами кровати. Минуту молчал, потом продолжил:
– Я сам от себя такого не ожидал, мне ведь даже драться не приходилось, но сорвала меня эта мразь с тормозов, понимаешь?! Думал, устроят темную – покалечат. Но, видно, побоялись – что-то дошло до офицеров. Вызывали меня и взводный, и замполит, но я про письмо ни слова – не верю больше никому. За бюст как-то сошло, но атмосферу вокруг меня сотворили тягостную, хоть вешайся. Помалу я стал забивать на все, даже на репетициях ансамбля гитару не настраивал. Все мне пофиг стало, понимаешь, Вадик?! Стали угрожать, что переведут в стрелковую роту, а то и того хуже – в Шнееберг, в батальон. Я как сомнабула: «Делайте, что хотите». Видно, испугались, что удавлюсь где-нибудь втихаря. Положили в санчасть, потом в госпиталь. Три недели я там прокантовался. Понял, что хотят психа из меня сделать. По возможности таблетки ихние я не глотал. Отоспался, отъелся, но пришла пора назад – написали, что адекватный. В музвзводе я нужен был как соло-гитарист, музыкальное образование как-никак, ну и пою, вообще-то. Взводный нарисовал обстановочку в коллективе принятную, но для меня, Вадик, это был уже пройденный этап. Я здесь уже не останусь, я знаю дорогу в Союз, Вадим! Вот так!