Достоевский: призраки, фобии, химеры (заметки читателя).
Шрифт:
Как и в случае с Достоевским, эти опасения оказались необоснованными: «жиды» никого не убили, и «господин Гексаген» постсоветской литературы, как известно, живет и здравствует, потешая весь российский народ своими многозначительными «пророческими откровениями» одно другого страшнее.
Отрывок из письма В. Стукалича показывает, что страдавший глухотой витебский гимназист был свыше наделен даром психолога — настолько тонко он описывает движения собственной души, и он под впечатлением встречи и личного общения с Достоевским произнес слово «помешательство»: то, что ускользало от внимания близкого окружения, бросилось в глаза наблюдательному и непредубежденному, и весьма доброжелательному случайному собеседнику.
Вероятно Стукалич был не единственным, у кого возникали сомнения в психическом здоровье Достоевского. Так, например, Григорович вспоминает: «Достоевского
Все творчество Достоевского после 1861 г. есть по своей сути борьба с демонами, но не с демонами внешнего мира, а с демонами его болезни, терзавшими его собственную душу. Эти демоны рвались на страницы его романов, а он мог им противостоять только усилием своей творческой воли. Полностью преградить им путь не всегда удавалось, и создаваемые его художественным гением миры заселялись людьми с психическими отклонениями от нормы — эпилептиками (Нелли в «Униженных и оскорбленных», князь Мышкин в «Идиоте», Алексей Нилыч Кириллов в «Бесах», Смердяков в «Братьях Карамазовых»), психопатами, находящимися в стадии распада личности (Парфен Семенович Рогожин в «Идиоте», нравственно неполноценный Николай Всеволодович Ставрогин в «Бесах», переживший временное помутнение рассудка Родион Романович Раскольников в «Преступлении и наказании»), масса истеричек и истериков, и т. п.
Анализ подготовительных материалов к романам Достоевского может дать представление о масштабах и трагичности той борьбы, которую он непрерывно вел с демонами, порожденными его болезнью. Но особенно ощутим накал этой борьбы при сопоставлении черновых записей к «Дневнику писателя», представляющих собой поток деформированного сознания, складывающийся в определенной мере под провокационным воздействием некоторой части российской периодики того времени, с окончательными «беловыми» текстами. Однако и здесь, в серой ткани этих текстов, сверкают драгоценные камни художественного гения Достоевского — вкрапленные в нее рассказы «Мальчик у Христа на елке», «Мужик Марей», «Бобок», «Кроткая», «Влас», «Сон смешного человека». Эту болезненную неоднородность «Дневника», вызывавшую споры в обществе, тогда же отметил в одной из своих эпиграмм Д. Минаев:
Вот ваш «Дневник»… Чего в нем нет?И гениальность, и юродство,И старческий недужный бред,И чуткий ум, и сумасбродство,И день, и ночь, и мрак, и свет,О Достоевский плодовитый!Читатель, вами с толку сбитый,По «Дневнику» решил, что вы —Не то художник даровитый,Не то блаженный из Москвы.Если бы «читатель» в те годы мог познакомиться с рабочими тетрадями Достоевского, его недоумение еще более бы возросло.
Обилие психопатов среди созданных Достоевским художественных образов уже давно привлекло усиленное внимание к личности этого автора. Для хорошо осведомленного о проявлениях и последствиях его болезни Милюкова все было ясно изначально: «Если, при жизненной правде и психической верности большей части созданных им лиц, особенно в последних сочинениях, на них лежит печать какой-то болезненной фантазии, если они представляются нам точно сквозь какое-то цветное стекло, в странном колорите, придающем им призрачный вид, — то на все это, как и на его личный характер, действовала, без сомнения, его несчастная болезнь, особенно развившаяся по возвращении из Сибири».
Труднее было тем, кто не имел доступа к переписке и дневниковым записям Достоевского и к воспоминаниям Анны Григорьевны, в которых наиболее полно отразилась история его болезни, и для кого почти единственным материалом для анализа были лишь художественные тексты гениального писателя. Тут даже блистательный Зигмунд Фрейд оказался на ложном пути, что, впрочем, с ним часто бывало. В случае с Достоевским он, в дополнение к окончательным редакциям романов смог воспользоваться лишь появившимися в 20-х годах прошлого века немецкими переводами черновиков «Братьев Карамазовых» и воспоминаний Любови Федоровны. В этих воспоминаниях, имевших, судя по немедленно отозвавшемуся на них Гессе, большой успех в Германии и Австрии, Любовь Федоровна лишь вскользь и очень сдержанно коснулась хронической болезни отца, но зато целую главу посвятила
Эпиграфом к этому разделу поставлена строка из Корана. Вероятно, можно было подобрать что-нибудь подходящее из христианских откровений, но так получилось, что Коран я знаю лучше Ветхого Завета и Евангелия. К тому же сам Достоевский утверждал: «Я столь же русский, сколько и татарин» и даже принимался толковать Коран, правда, очень по-своему. И вообще, где бы ни прозвучали слова Всевышнего, они верны, так как Он — один. В связи с этим можно привести еще один стих Корана, имеющий некоторое отношение к судьбе Достоевского: «Что каждая душа приобретает, то остается на ней, и не понесет носящая ношу другой» (Коран, 6:164). Некоторые серьезные толкователи считают, что здесь имеется в виду «ноша грехов». Достоевский же, можно сказать, попытался взвалить на себя ноши других людей или даже ношу грехов всего человечества, и душа его, как и предупреждал Всевышний, не вынесла этой тяжести.
Все, имеющее начало, имеет и конец. И конец в случае эпилепсии намного печальнее, даже чем начало и чем течение болезни. «Вялость» мысли и «сверхценные идеи» постепенно превращаются в бред. Имеется в виду не разговорный смысл этого слова, а психологический термин, означающий не соответствующие реальности представления и умозаключения индивидуума, патологически убежденного в их правильности и подкрепляющего их рядом субъективных доказательств, сведенных в «логическую» систему. Многие беловые и черновые тексты Достоевского образуют такие «логические» системы нереальных представлений и могут служить уникальным материалом для психодиагностики и исследования деформированной личности их автора. Признаками изменений личности являются также фобии, к которым Достоевский был склонен с детства. Изменялся только источник страха — от детской «волкофобии» к юношескому страху смерти и преждевременного погребения, и далее к более конкретным «ужасам», угрожающим уже не ему одному, а целому народу, всей империи и даже всему человечеству, — «жидам», католикам, протестантам, социалистам, «полячишкам», которые желают владычествовать над славянами, туркам, европейцам, профессорам, интеллигентам, либералам, семинаристам, «нигилятине» и т. д., и т. п.
Все это делает бессмысленным и потому невозможным какой-либо серьезный разговор о политических, этических и философских высказываниях Достоевского — обо всем, что лежит за пределами его художественного творчества.
Итогом же эпилептических изменений личности считается слабоумие. В октябре 1859 года, когда этот печальный финал еще казался очень далеким, 38-летний Достоевский писал в прошении Александру II: «Болезнь моя усиливается более и более. От каждого припадка я, видимо, теряю память, воображение, душевные и телесные силы. Исход моей болезни — расслабление, смерть или сумасшествие…А между тем врачи обнадеживают меня излечением…».