Дождь: рассказы
Шрифт:
Вокруг было пустынно, словно вымерло все; я замедлил шаг, как бы в ожидании того, что неизбежно должно произойти. И наконец со стороны городка грянул выстрел, звонкое эхо подхватило его. Я не сомневался, что это расстреляли Самудио. Я ускорил шаги и затем бросился бежать, сам не зная почему. Я бежал по дороге, и из-за каждого ее поворота, из-за каждого поросшего лесом холма выезжал мне навстречу всадник в высоких блестящих сапогах, с торчащими усами. Я бросался к нему, чтобы сказать то единственное, что надлежало знать ему одному, я стремился обрести покой и свободу, но видение всякий раз исчезало. В карманах моих звенели на бегу серебряные монеты.
Симеон Каламарис
Марии
Это был первый в моей жизни труп. И, ничего не видя вокруг, я не сводил глаз с узкого секционного стола, на котором лежало тело, покрытое простыней, вздыбленной будто голая горная гряда; это напоминало лунный пейзаж. И никого, как мне казалось, не было больше в просторном зале. Студент, вместе с которым мне предстояло работать, не пришел. Ничего и никого, кроме этой белой измятой, принявшей странную форму простыни. А под простыней — труп.
Халат на мне тоже белый, и руки у меня белые, в холодных прозрачных резиновых перчатках. Я осторожно приподнимаю простыню и вижу лицо. Мужское лицо. Обветренная смуглая кожа, обтянутые скулы. Открытые глаза — серые. Седина в волосах, щеки поросли серебристой щетиной. Жидкая щетина, редкая, как у больного или у бродяги. Зубы белые. Чистые, крупные, квадратные, словно зерна маиса. Люди с такими зубами смеются весело, целуют крепко.
Не старый. Скорее рано постаревший. Лицо изборождено морщинами. Под глазами, от носа к углам рта, на широком лбу. Глубоко прочерченные борозды, какие бывают у людей, живущих под солнцем и ветром. Моряк, вероятно, или крестьянин, а может, каменщик. Из тех, что целые дни работают на лесах под палящим солнцем. Но может, и нищий. Шагай да шагай, вверх по улице, вниз по улице, день за днем. Если бы человек этот был жив, я бы сию минуту все выяснил. Просто спросил бы: «Скажите-ка, приятель, у вас какая специальность?» Нет, не смог бы я назвать приятелем мертвеца, такого чужого, далекого. Сказал бы, наверное, «сеньор». Да не все ли равно, как обратился бы я к неизвестному мертвецу, «приятель» или «сеньор»? Ведь живого-то его я, вернее всего, никогда бы не встретил. Даже если бы встретил, вряд ли бы заинтересовался, не стал бы останавливаться да разговаривать. Мало ли с кем сталкиваешься на улице, не будешь же со всяким вступать в беседу. По правде сказать, случайных прохожих обычно даже и не замечаешь, не видишь. Все равно как рыба в воде, проталкиваешься сквозь толпу, и все тут.
Ну, а вдруг именно этот сам бы остановился и заговорил со мной. Лицо у него такое изможденное, наверняка он назвал бы меня «сеньором». И спросил бы, как отыскать такую-то улицу, или который час, или попросил бы огоньку. Но возможно, и денег попросил бы. А я скорее всего ответил бы не слишком вежливо и даже не глянул бы ему в лицо. Какое дело человеку до первого встречного, заговорившего с ним на улице? Разумеется, никакого. И если первым встречным оказался бы вот этот, я не отличил бы его от других, ничего не усмотрел бы в нашей встрече необычайного, не угадал бы, что в скором времени его труп выдадут мне и он будет лежать на столе передо мною здесь, в анатомическом театре.
Теперь все по-другому. Мне выдали его труп. Выдали халат, перчатки, набор пинцетов, пил и ножей; и труп. Он мне выдан, поручен, он мой, его прибило ко мне. Как утопленника прибивает к морскому берегу.
Лет, наверное, сорок или сорок пять прожил этот человек на свете, а может, и пятьдесят. И здорово ему досталось в жизни, оттого и морщины на лице. И наконец попал ко мне, беззащитный, без прошлого и без будущего. А ведь хватало у него забот, были и друзья, и враги, и было имя.
И вот от всего пережитого не осталось ничего, одни только морщины на лице. Бедные отпечатки ушедшей жизни. Я тихонько сдвинул простыню, обнажил труп до пояса. Неловко как-то было совсем обнажить его. Широкая, мощная грудь, мускулистые руки. Борец или, может, батрак. Никаких следов ран или ушибов не видно. Надо осмотреть руки. Я со страхом увидел пластмассовую пластинку, привязанную к левой руке. Кривыми печатными буквами написано на
Я нагнулся к мертвецу, позвал негромко:
— Симеон Каламарис.
Ничего не случилось. Живой, он бы вздрогнул. Повернулся бы, удивленный. Кто-то назвал его по имени. Он изумился бы и обрадовался. Кто-то зовет его, значит, знает. А сейчас ему все равно, зови не зови. Всем сердцем отзывался он на эти два слова, а теперь не слышит, будто никогда и не знал их. Взять хоть собаку, имя которой написано на жетоне, висящем на ошейнике. Собака откликнулась бы, завиляла бы хвостом. Он же больше похож на тюк с кое-как, наспех прилепленным ярлыком.
— Немало тебе досталось, Симеон Каламарис.
Невольно я говорил ему «ты». Так говорят с детьми и с животными. Я не мог бы сказать ему «вы». Вот он лежит передо мной голый, весь тут. Он как бы принадлежит мне. Моя собака. Большая тихая собака, неподвижная и холодная.
Я принялся разглядывать руку, к которой привязана была бирка. Длинная кисть, худая. Оказалось, что рука мертвеца тяжелее, чем рука живого человека. Я думал, она легче, ведь весит же сколько-нибудь жизнь, дыхание, душа. Все, что было раньше в этом теле и делало его человеком, а теперь, когда этого нет, человек значит меньше, чем животное. Сильная рука, но незагрубевшая. Вряд ли такая рука могла стучать молотом, бить киркой. В ней есть какое-то изящество. Скорее это рука художника, писаря или музыканта. Но не каменотеса, не кузнеца, даже не садовника.
А может быть, это рука вора. Сильная, ловкая, рука человека, привыкшего к ночным опасностям. Фальшивомонетчик, подделыватель подписей или мастер взбираться по стенам и проскальзывать в окна, молчаливый ночной посетитель, умеющий обвести вокруг пальца таможенников и полицейских, живущий под чужими именами. Может, как раз имя, написанное на бирке, всего лишь последнее из тех, которые он носил, чтобы сбить со следа агентов.
Имя в наших краях редкое. В нем звучит далекое, неведомое. Может, греческое имя или сифардское, наверное, Симеон приехал с острова Корфу, из Салоник, а может, из Александрии, Бейрута или Стамбула. О, эти древние греческие, латинские, арабские, библейские имена! Я знаю некоторые из них по романам, по фильмам, по стихам романтиков. В них звучит что-то бесконечно древнее, великолепное, смешение народов Средиземноморья, бередящее воображение. Человек, носящий такое волнующе прекрасное имя, приехал из города, где минареты, древние руины и византийские церкви. Из белого и розового города с изящными башнями, где полно туристов, уличных женщин и контрабандистов. Там море, паруса, оливковые деревья, пинии, кедры.
Какой твой родной язык, Симеон Каламарис? Может даже, ты говорил не на литературном языке, а на диалекте, как говорят люди с побережья одного из заливов на востоке Средиземного моря. Таких, как ты, в старинных книгах называли — человек из Леванта. Левантиец. Долгим и извилистым был твой путь, Симеон Каламарис, от порта, где грузят в трюмы изюм, оливковое масло и вино, вдоль изрезанных полуостровов Европы и дальше через северную Атлантику, мимо Антильских островов, все это — чтобы попасть сюда, на секционный стол медицинского факультета, в мои руки. Долго шел ты, долго блуждал, и в конце твоего пути нам предназначено встретиться. И, выполняя предназначение, я свершаю последний шаг — откидываю простыню и смотрю тебе в лицо.
Еще раз осматриваю труп: нет, не видно ни ран, ни следов ударов. Должно быть, умер скоропостижно. Внезапная глухая боль в сердце, разрыв аорты, и он падает на асфальт или на кровать, не договорив, не доделав, не дописав, не исполнив, не дождавшись…
— Тут человек лежит мертвый, — сказал тот, кто первый на него наткнулся.
— Мертвый?
— Мертвый!
Отыскали имя в списке жильцов пансиона или в бумагах, найденных у него в кармане, может, прочли адрес на старом конверте. Или нашелся кто-то, недавно с ним познакомившийся, и сказал: