Другая музыка нужна
Шрифт:
— Ну, не надо дурить, — сказал старший надзиратель парню, который бился на земле, и в голосе его послышалась даже нежность, словно он напоминал ему: «Ведь мы же старые знакомые, мы ведь из Будапешта ехали вместе».
Но Иеремия не слушался. Снова бросился на землю и закричал:
— Пишта!..
Тогда по знаку капитана из строя вышло четверо солдат, остановились перед приговоренным, подняли ружья и наставили на него. Сабля капитана опустилась, и в тот же миг раздалось четыре выстрела.
Приговоренный до последнего мгновенья с воплями метался по земле, а
Из головы его толстой струей хлынула кровь.
Капитан истерически звал доктора, который по закону обязан был установить смерть. Подбежал полковой врач, схватил руку казненного, нащупывая пульс, но никак не мог установить, бьется его сердце или нет. Беспомощно посмотрел на капитана. Тогда снова вышли те же четыре солдата, подняли тело, посадили его и по новому взмаху сабли пустили четыре пули в мертвого Иеремию.
Полковой врач объявил:
— Умер.
Капитан доложил:
— Господин полковник, приговор приведен в исполнение.
И тогда священник, повернувшись к строю солдат, произнес:
— Мы стоим у тела неверного бойца. Пусть его участь послужит уроком… Простим ему и мы, как простит его царь небесный.
И он опустился на колени.
— Отче наш, иже еси на небеси…
— Полувзвод, к молитве! — скомандовал капитан.
Все опустились на колени. Пишта Фицек тоже. Вне себя от возбуждения он тоже зашептал «Отче наш…».
— Полувзвод, кончай молитву! — послышалась команда.
Тут Пишта встал и, вскинув голову, сказал:
— Мать вашу!..
И пошел впереди батальона к казарме. Рядом с ним вышагивал обалдевший Захарий Понграц, держась так же прямо, как во время похорон, и так же неся перед собой свой черный жезл. Черный колпак съехал на сторону, но Захарий Понграц этого не заметил. Сейчас, когда он вместе с Пиштой шагал перед батальоном, черными были не только его костюм, галстук и жезл, — черным было и его лицо.
Первая публичная казнь дезертира привела всех в такое волнение, что Понграца и Пишту Фицека никто не задержал даже у ворот казармы.
В казарме Пишта вытащил пакеты из-под рубахи, развернул первый, потом и остальные и, когда вошел батальон, стал раздавать листовки.
— Вот вам!.. Читайте! — кричал он.
Захарий Понграц стоял возле ворот. Солдаты батальона отдавали честь то ли ему, как отцу, то ли его странной черной одежде и высоко поднятому жезлу.
Пишта раздавал листовки. И только тогда пустился наутек, когда из казармы донеслись неистовые крики, уже явно относившиеся к листовкам.
Пишта помчался во весь опор, но не к вокзалу, а совсем в другую сторону.
Где он очутился, Пишта и сам не знал. Поле. Деревня. Снова поле. Пишта ничего не ел целый день, но ему и не хотелось. На ночь он спрятался в какую-то конюшню. Днем, когда потеплело, он лежал в поле и грелся на солнышке, а думы все теснились в голове.
Так прошло двое суток. И наконец кружным путем, через город Халаш, поехал в Пешт, но из осторожности слез с поезда в Ракошкерестуре и отправился
Когда, вернувшись домой, просунул голову в дверь, лицо у него было такое, что все содрогнулись.
Будапештский военный трибунал приговорил к расстрелу и Пишту Хорвата. Его путь лежал к Южному вокзалу. Оттуда шесть вооруженных конвоиров повезли приговоренного в Капошвар, ибо резервный батальон «рядового Иштвана Хорвата» квартировал в Капошваре и согласно предписанию закона приговор следовало привести в исполнение перед солдатами «родного батальона» — ради острастки.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ,
в которой венгерская пролетарская революция проводит свои первые репетиции
1
Не то зима была, не то весна: и дождь шел, и снег шел, и солнце светило, и даже почки набухали — короче говоря, зима отступала вниз по Москве-реке, унося с собой можайский лед. У набережной стояли люди и бросали медяки на уплывающие льдины: верили, что они принесут счастье, которого так не хватало!
Почистили запыленные окна Политехнического музея — за целый год впервые: ведь после Февральской революции чистили не стекла, а совсем другое.
В окнах Политехнического вырисовывались облака. Проносясь мимо, они мягко протирали стекла, чтобы ярче сверкало в них несказанно синее московское небо, то и дело выглядывавшее между барашками облаков.
Солнечные лучи радовались своей силе. Отскакивая от стекол Политехнического и Китайской стены, они зайчиками прыгали по сновавшим взад-вперед людям, по пробегавшим трамваям, по бывшим военнопленным, которые энергично шагали к увешанному кумачовыми полотнищами зданию. Искали среди множества высоченных дверей «свой» вход.
«13 апреля 1918 года. Всероссийский съезд военнопленных», — стояло в пригласительном билете.
На мостовой чернели последние остатки снега, замызганного прохожими, и, точно рельсы, бежали рядышком и перекрещивались оставленные пролетками влажные ленты колей.
Во дворах оседали и таяли наваленные за зиму сугробы. Из подворотен вытекали на панель ручейки, разливаясь по мостовой, булькали-лепетали: «Вот и весна! Вот и весна! Вот-вот!»
Витрины магазинов крест-накрест заколочены досками. Ну, да не беда! Когда-нибудь и доски слетят. «Главное — выдержка!» — сказал Ленин. Пусть с осьмушкой хлеба и с хвостом ржавой селедки в день, го русская пролетарская революция дожила до своей первой весны! Русская? Где там!.. Первая весна мировой революции! И верили и были твердо убеждены… Еще один рывок — и весь мир станет лучше! Все захмелели от этого чувства. И скажи какой-нибудь оратор: «Дорогие товарищи, на будущую зиму мы притянем поближе солнце, и мерзнуть больше не придется, и даже угля не понадобится», — все бы поверили. И были бы правы. Ошиблись бы ведь только в сроках.