Дублинский отдел по расследованию убийств. 6 книг
Шрифт:
Это его проняло. Он уставился на меня словно безумец.
Я подтащил стул поближе и пригнулся к нему, так что мы едва не касались головами. Ричи уселся на столе, прижавшись бедром к его руке.
— Сейчас я тебе кое-что объясню, — размеренно и тихо сказал я, почувствовав запах его пота, который смешивался с каким-то другим ароматом, диким и резким, похожим на запах разрубленного дерева. — Я, совершенно случайно, верю в то, что в глубине души ты нормальный парень. Все остальные, кого тебе доведется увидеть, решат, что ты извращенец, садист и психопат, с которого нужно содрать шкуру заживо. Но я с ними не согласен. Мне кажется, что ты
Глаза его были слепы, однако брови чуть дернулись: он меня слышал.
— Поэтому — и так как я знаю, что никто тебя не пожалеет, я готов предложить тебе сделку. Убеди меня в том, что я в тебе не ошибся, расскажи, что произошло, и я сообщу прокурорам, что ты нам помог, поступил правильно, раскаялся. А когда дойдет до вынесения приговора, это будет иметь значение. Конор, раскаяние в зале суда означает, что сроки за все преступления ты будешь отбывать одновременно. Не люблю ошибаться в людях; когда такое происходит, я готов на стенку лезть. И если ты станешь водить меня за нос, то мы с прокурорами пойдем ва-банк — предъявим тебе столько обвинений, сколько сможем, и будем добиваться последовательных сроков. Ты понимаешь, что это значит?
Он покачал головой — то ли пытался прийти в себя, то ли говорил «нет». Я мало что решаю, когда предъявляют обвинения, и вообще ничего — при вынесении приговора; кроме того, судью, который назначает совместные сроки за убийство детей, нужно одеть в смирительную рубашку и отлупить как следует, но все это было не важно.
— Это означает три пожизненных подряд плюс несколько лет за покушение на убийство, ограбление, уничтожение собственности и все остальное, что сможем откопать. Это шестьдесят лет минимум. Конор, тебе сколько лет? Какие у тебя шансы выйти на свободу через шестьдесят лет?
— Может и дожить, — возразил Ричи, наклоняясь и критически осматривая Конора. — В тюрьме о тебе позаботятся: никто не захочет, чтобы ты вышел до срока, даже в гробу. Правда, предупреждаю сразу: компания там скверная. В общую камеру тебя не посадят, ведь там ты и двух дней не протянешь, так что будешь в особом блоке вместе с педиками. Разговоры, конечно, будут тухлые, но по крайней мере у тебя будет много времени на то, чтобы завести себе друзей.
Снова это подергивание бровями: слова Ричи до него дошли.
— Или же ты можешь сразу избавить себя от многих неприятностей, — сказал я. — Сколько получится при одновременных сроках? Лет пятнадцать. А это же фигня. Сколько тебе будет через пятнадцать лет?
— С математикой у меня плохо, — Ричи снова заинтересованно взглянул на Конора, — но я бы сказал — сорок, сорок пять. Выйти на свободу в сорок пять или в девяносто — большая разница, и чтобы это понять, не нужно быть Эйнштейном.
— Мой напарник — человек-калькулятор — попал в точку. В сорок с чем-то еще можно сделать карьеру, жениться, завести поддюжины детей. Пожить. Не знаю, понимаешь ли ты это, сынок, но я предлагаю тебе жизнь. Предложение уникальное, и срок его действия истекает через пять минут. Если жизнь что-то — хоть что-нибудь — для тебя значит, начинай рассказывать.
Конор запрокинул голову; показалась длинная шея и то уязвимое место у ее основания, где видно, как под кожей бьется пульс.
— Жизнь, — сказал он, и его губы сложились то ли в оскал, то ли в жуткую улыбку. — Делайте что хотите. Мне наплевать.
Он поставил кулаки на стол,
Я облажался. Десять лет назад я бы вцепился в него и тем самым еще сильнее оттолкнул. Но теперь я знаю — выяснил на горьком опыте, — как пользоваться всеми возможностями, как молчать, как позволить делу идти своим чередом. Я откинулся на спинку стула и стал разглядывать воображаемое пятнышко на рукаве, выдерживая паузу. Разговор растворился в воздухе, впитался в покрытую каракулями доску и линолеум, исчез. В наших комнатах для допросов люди теряли рассудок, здесь они ломались, рассказывали о немыслимых вещах. Эти комнаты могут впитать в себя все — да так, что и следа не останется.
Когда в воздухе не осталось ничего, кроме пыли, я очень тихо сказал:
— Но на Дженни Спейн тебе не наплевать.
Уголок рта Конора дернулся.
— Знаю, ты не ожидал, что я это пойму. Не думал, что это вообще кто-нибудь поймет, да? Но я знаю: они — все четверо — были тебе небезразличны.
Снова этот тик.
— Почему? — спросил он; слова вырывались наружу против его воли. — Почему вы так думаете?
Я положил локти на стол, сцепил пальцы и наклонился к Конору, словно мы старые собутыльники в ночном пабе и сейчас клянемся друг другу в любви и дружбе.
— Потому что я тебя понимаю. То, что я знаю о Спейнах, то, как ты обустроил ту комнату, то, что рассказал мне сегодня, — все это говорит о том, как много они для тебя значили. Они для тебя важнее всего на свете, да?
Он повернул ко мне голову — серые глаза были чисты словно вода в озере, все напряжение и хаос прошлой ночи исчезли.
— Да, — сказал он. — Важнее всего на свете.
— Ты любил их, верно?
Он кивнул.
— Конор, я открою тебе самую главную тайну: от жизни нам нужно только одно — чтобы те, кого мы любим, были счастливы. Без всего остального можно обойтись: тебе будет хорошо даже в картонной коробке под мостом, если, возвращаясь в нее, ты будешь видеть счастливое лицо своей женщины. Но если этого нет…
Краем глаза я заметил, что Ричи подался назад и соскользнул со стола, выходя за пределы нашего круга.
— Пэт и Дженни были счастливы, — сказал Конор. — Они были самыми счастливыми людьми в мире.
— Однако счастье осталось в прошлом и ты был не в силах его им вернуть. Возможно, кто-то мог снова сделать их счастливыми — но не ты. Конор, я прекрасно понимаю, что такое любовь, такая любовь, что ради нее ты готов вырвать себе сердце и подать любимой под соусом барбекю, лишь бы все исправить. Однако это ни хрена не помогло бы. И что тогда делать? Что ты можешь сделать? Что остается?
Его руки лежали на столе, ладонями кверху.
— Ждать. Больше ничего не остается, — сказал он так тихо, что я едва его расслышал.
— И чем дольше ты ждешь, тем больше сердишься — на себя, на них, на весь этот бардак под названием «мир», — до тех пор пока мысли в голове окончательно не перепутаются; до тех пор пока не перестанешь понимать, что делаешь.
Он сжал кулаки.
— Конор, — сказал я так мягко, что слова падали сквозь нагретый воздух, невесомые будто пух. — Дженни выпало столько страданий, что их хватит на десяток жизней, и я совсем не хочу, чтобы она еще раз проходила через этот ад. Но если ты не расскажешь, что произошло, мне придется пойти в больницу и заставить Дженни говорить. Я буду вынужден заставить ее заново пережить каждую минуту той ночи. Думаешь, она это выдержит?