Душа убийцы (сборник)
Шрифт:
— Но ты же сама говорила, голубка: его принцип — принимать мир, как он есть!
— …Я предала его, да! ..
— Его принцип: недеяние! Не ты ли мне говорила об этом, гордясь, но и как бы с насмешкой?
— …Но всё! Я переболела тобой!..
— Его адрес, голубка моя! Где живет его мамочка?
— Там! — она кивнула на письменный стол. — Конверт. От свекрови. Ты собираешься ехать к нему? Не смей! Я одна! Обними меня на прощанье, последний разочек, и я еду к нему! Обними, я прошу! — шептала она, приникая.
И тогда
— Ты куда? Ты к нему? Ты дура? — железными пальцами я сжимал ее плечи.
— Да, — легко согласилась она. — Уж такая я добрая дура! Да, дура! Я еду к нему.
Я молчал, не отпуская ее. Ее плечи начали обмякать.
— Добрая дура с неизбывной надеждой, — подтвердила она, обмякая. Сила пальцев моих проникала в нее — я это ощущал всей своей шкурой.
— С неизбывной сексуальной надеждой, — наконец прошептала она. Ее тело стало покорным. Я знал, что уже победил, но мне было этого недостаточно.
Я расстегнул пряжку ремня.
Добрая дура… Что может быть лучше, чем добрая дура? Добрая дура — мечта обывателя. Зачарованно эта добрая дура наблюдала за тем, как я вытягивал из петель на брюках ремень. Ремень был широк, петли — малы, ремень заедало, но мне некуда было спешить.
— Платье тебе лучше было бы снять, — посоветовал я.
Не отрывал зачарованного, доброго взгляда от пряжки ремня (небольшая, пластмассовая, герб города Киева в рамке), дура с неизбывной сексуальной надеждой начала стаскивать через голову это тесное в талии, по широкое снизу летнее платье. Вот я увидел крутые белые бедра, повязанные желтыми трусиками, вот — несколько выпадающий, обширный живот, вот — висячие груди…
Не предупреждая, я с силой ударил.
Она завизжала. Она забыла вовремя расстегнуть ворот, и платье застряло. Руками она тянула вверх это тесное платье, голова ее была окутана голубоватой (с изнанки) материей, а я, видя беспомощность крупного тела и наслаждаясь этой беспомощностью, начал раз за разом наносить с умеренной силой удары, испытывая от этого все большее возбуждение. Полные ягодицы колыхались под моими ударами, пряжка ремня впечатывалась в молочно-белую кожу, я приходил в состояние, близкое к умопомешательству…
Но вот что-то треснуло. Тупо цоквула об пол и покатилась выпуклая желтая пуговка. Рита, наконец, освободилась от платья и рухнула на меня, обвивая руками.
— Ну еще, ну еще! — кусая меня, жарко шептала она, и руками все стискивала меня, и мои руки с ремнем оказались зажаты. Резким, сильным движением я сбросил с себя ее руки и снова ударил, но на этот раз неудачно: ремень ушел вниз, скользнул по ногам. Она снова попыталась меня обхватить, и снова резко, ударно, предплечьями я выбил вверх ее толстые руки и, отступая, теперь уже начал хлестать ее зло, прицельно, не подпуская к себе…
А когда я бросил ее на диван и, изламывая, ворвался в нее, она истаяла у меня на руках
— Какой ты! — восхищенно говорила она, прижимаясь всем распахнутым, жарким телом ко мне. Но мне надоело. Покусывая сладкую немецкую жвачку, я ленивно раскинулся, а она, тяжело наваливаясь на меня, все еще чего-то ждала.
«Труев считает, что если писатель талантливо придумал героя, то тот оживает — пусть и в параллельных мирах, и даже может отомстить за создателя, — размышлял я лепиво. — Бред, конечно, бред детский, но занимательный! Этот Труев странный такой!»
— Ах, секс, это всегда немножко насилие! — ворковала Рита, ласкаясь. Я не слушал ее. Мысли свободно текли, я наслаждался покоем.
«Этот роман написан тем, кто знал меня, как облупленного. Ои и писал своего хоккеиста с меня. Но вот вопрос: как же этот чурка-писатель мог мне, такому матерому волку, доверить свою рукопись? Люди глупы, и в первую очередь писатели! — подытоживал я. — А вот вопрос к Труеву: как может хоккеист из романа отомстить за создателя своему прототипу? Вот бред-то, вот бред!»
— Даже не думала, что может быть наслаждепие в том, когда тебя бьют! — шептала она. — Любят и бьют!
«Труев советовал «раскрутить хоккеиста»! Кого раскрутить, если хоккеист этот — я? Меня раскрутить? Но что я такое?»
— Рита, — спросил я. — Что я такое?
— Ты — помесь чертополоха с будильником! — неожидавно перебила она.
— Чертополоха?.. Но почему же с будильником?
— Твои ходы предсказуемы и неизбежны… Я не хочу, чтобы ты ехал к нему… Я люблю Труева, — сказала она.
Этими словами она словно отхлестала меня по лицу. Я поднялся и, не говоря больше ни слова, ушел. Никакая не дура с надеждами. Обыкновенная стерва.
«Станция Ивантеевка-2, к которой за час меня доставила электричка, как показалось, располагалась прямо в лесу. «А автобус удрал!» — радостно сообщил некий тип, которого принял я за обычного забулдыгу…»
Тут Серовцев начал делать мне знаки, камера дрогнула, изображение на экране затряслось и поехало. Ну что, Серовцев, что? Что из того, что это тебя я встретил на станции? Что из того, что показался ты мне забулдыгой?
Ну вот, только я начал телебеседу, как он…
«Ночь была июньская, светлая. Высокие сосны шумели где-то высоко над головой, — я продолжал, уставившись в камеру, — дорога серебрилась в свете луны. Не задумываясь, я пошел было по ней, как вдруг какой-то звук заставил меня оглянуться: так и есть, забулдыга!
— Чего? — крикнул я.
Его лицо, неестественно светлое при луне, странно кривилось то ли в улыбке, то ли в пьяных ужимках, но рукой он подзывал, приглашал, настаивал подойти.