Двадцать шестой
Шрифт:
– Ты про чешки на утреннике ей тоже объяснила. – Маша вырвала свою руку из маминой. – А она все равно на меня накричала.
В саду у Маши было две воспитательницы. Одна, Татьяна Сергеевна, крашеная блондинка лет тридцати в голубом халате, была если не добрая, то по крайней мере беззлобная. Она могла и прикрикнуть, и шлепнуть, но была хохотушка-веселушка, и дети к ней тянулись. Вторую воспитательницу все боялись. Нина Петровна была постарше, носила белый халат и суровое лицо и, сверкая золотыми зубами, при малейшем непослушании пугала детей тем, что пошлет в ясельную группу мыть горшки или, что было еще страшнее, отдаст в соседний подъезд, на пятидневку. За это Маша прозвала ее
– Маш, ну пожалуйста. – Мама снова протянула Маше руку. – Если будет Нина Петровна, я с ней поговорю. Я тебя очень прошу. У нас сегодня утром семинар, я никак не могу опоздать.
Маша прищурила глаза, выдохнула, вложила свою руку в мамину и поплелась в сад.
Мама честно поговорила с Ниной Петровной, покаялась, взяла всю вину на себя, и та обещала не серчать. Но, когда дети, сияя белыми рубашками и колготками, выстроились на ковре в парадную шеренгу, воспитательница объявила всей группе, что Молчанова цветов Ленину не принесла, и спросила, может ли кто-то из детей поделиться с ней несколькими цветками, раз уж совести у нее нет даже на донышке. Лена Бурова, ябеда и воображала, которой всегда доставалось все самое лучшее – и желтый шкафчик в раздевалке, и роль Снежной Королевы в новогоднем спектакле, и гольфы с кисточками, – косилась на Машу со злорадной ухмылкой, остальные молчали, потупив глаза. Наконец, набравшись смелости, из шеренги шагнули аж два Машиных кавалера – мечтатель Гриша Школьник и задохлик Олежка Абрикосов, оба протянули ей несколько гвоздик. Но Машину репутацию уже было не спасти.
Шеренгой дети поднялись по лестнице на второй этаж и засеменили по коридору в актовый зал, косясь на дверь зубного кабинета, которого все страшно боялись, но который сейчас, по счастью, был закрыт. Нина Петровна, в белой блузке и с сережками в ушах, возглавляла колонну, неся на вытянутых руках красное, с желтой бахромой знамя.
Когда они остановились перед залом, выпуская другую группу, уже совершившую жертвоприношение, к Маше повернулась Бурова и, бросив на нее строгий взгляд из-под двух огромных белых бантов, которые сидели у нее на голове, будто две тетки на лавке, прошептала:
– Ты что наделала! К Ленину – без цветов… Кто Ленина обидит, тому плохо будет.
Актовый зал утопал в красном – флаги, знамена, плакаты. К занавескам на сцене были прикреплены башни Кремля из картона, которые всей группой рисовали и вырезали на прошлой неделе. За пианино сидела аккомпаниатор в нарядном платье и играла что-то торжественное. Огромный портрет Ленина стоял на полу у сцены, заваленный до усов цветами.
Дождавшись своей очереди, Бурова торжественно положила букет на самый верх кучи, потом поправила тот, что лежал рядом, и, довольная собой, зашагала обратно. Ее белые банты поплыли за ней. Маша пощупала свой бант, чтобы убедиться, что он еще на голове, по-деловому подошла к портрету и пристроила куда-то сбоку пожертвованные ей гвоздики. Она была, конечно, слишком умной, чтобы верить во всякие страшилки вроде черного-черного дома, где в черной комнате, на черной-черной кровати… но на всякий случай все-таки подняла глаза и взглянула на Ленина. Вождь мирового пролетариата смотрел на нее с осуждением и даже, как ей показалось, чуть покачивал головой.
Тем вечером папа не пришел домой. Мама сказала, что он остался в гостях. На следующий день он пришел, но вид у него был такой подавленный и несчастный, почти как у Артурика Назарова, которого Нина Петровна заставила съесть весь омлет, до последнего кусочка, и его вырвало.
Маша села к папе на колени, потеребила по-хулигански ему бороду. После этого папа обычно щекотал Машу или
Тогда Маша затараторила про вчерашнее возложение цветов, про то, как Нина Петровна отчитала ее перед всей группой, хоть и обещала маме, что не будет ругать, и как Гриша Школьник и Олег Абрикосов поделились с ней гвоздиками. Папа поцеловал Машу в лоб и пробурчал что-то невнятное про то, что Саша хороший мальчик.
– Пап, не Саша, а Гриша и Олег! – возмутилась Маша. – Ты меня что, не слушаешь?
За ужином родители почти не говорили, лишь перебросились парой фраз: папа потянулся за маслом, а мама попросила его придвинуть Машин стул поближе к столу. Потом они включили Маше «Спокойной ночи, малыши!» на маленьком черно-белом телевизоре на кухне, а сами закрылись в своей комнате и принялись ругаться.
Папа кричал что-то бессвязное, сбивчивое – то про порядочность и свинство, то про институт и лабораторию, то про какого-то Михаила, который пустое место. А мама отвечала спокойно, тихо, даже равнодушно, и в этом ее спокойствии слышалась какая-то решительность и безысходность, уж лучше бы она скандалила, как папа.
Хрюша со Степашей уже попрощались с телезрителями, уже началась программа «Время» и ведущие рассказывали об ускорении научно-технического прогресса в советской стране и очередном обострении на Ближнем Востоке, а родители все продолжали. Маша убавила на телевизоре звук.
– А ведь мама меня предупреждала: она тебе еще устроит, – выпалил папа.
Впервые за всю ссору мама повысила голос:
– Про твою мать давно было известно, что она меня на дух не переносит!
Маша выключила телевизор и отправилась спать, минуя ванну и чистку зубов. Она накрылась с головой одеялом, так ей лучше думалось, и принялась прокручивать в уме папины слова. «Она тебе еще устроит…»
Машина мама была не просто красивой, она была очень красивой, это Маша знала совершенно точно, потому что на маму постоянно заглядывались мужчины – в очереди, на улице, в метро. А однажды в трамвае какой-то дядька в меховой шапке так и сказал Маше: «Ты знаешь, что у тебя очень красивая мама?» У нее были длинные светлые волосы, легкая, точеная фигура, и даже небольшая щель между передними зубами не портила, а наоборот, придавала шарма.
В балетную студию во Дворце пионеров Машу взяли только из-за мамы. Сначала замахали руками, сказали, что растяжка у Маши есть, но сильное плоскостопие и выворотности нет, так что нет, мамочка, не возьмем. Но потом, в самом конце просмотра, в зал вошел директор, лысеющий дядька в галстуке в косую полоску. Он немного посидел с отборочной комиссией, а потом увидел маму, подсел к ней, разговорился и вскоре объявил, что у такой замечательной мамы и девочка обязательно должна быть замечательная и что мы эту девочку, конечно, возьмем, и вас, Леночка, надеемся здесь видеть почаще. Тетки из приемной комиссии сразу же услужливо закивали, как игрушечные собачки с головой на пружине, которых Маша видела несколько раз в такси, и внесли Машу в списки.
…Михаил. Михаил, про которого говорил папа, кто же это может быть… Михаил… Миша… Батон?!
По пятницам мама забирала Машу из сада пораньше, и они шли в гастроном. При входе сворачивали направо, в молочный отдел, покупали молоко, сыр, сметану, если была, а потом шли в противоположную сторону – в мясной. Там над прилавком возвышался огромный, лысый, щетинистый мужчина в белом халате, вечно заляпанном кровью, – Миша Батон. Слева от него стоял огромный пень, тоже весь в крови. В него был воткнут топор, а вокруг жужжали мухи. Машу сразу начинало тошнить.