Двадцать шестой
Шрифт:
На голубых весах у Батона всегда висела одна и та же одинокая бумажка, на которой жирными печатными буквами было выведено «Мяса нет». И Маша никак не могла взять в толк, зачем они все время ходят к Мише Батону, если у того нет мяса.
– Леначка, дарагая, пришла! – выкрикивал Батон с сильным грузинским акцентом и по-деловому закатывал рукава халата. – Ну иди са мной.
А Маше бросал сухо:
– А ты пайди падажди нас – знаешь где.
Маша знала, как же такое забыть. Она выходила на улицу, поворачивала направо, огибала здание магазина и подходила к серой металлической
Ждать было скучно, холодно. Злой ветер кусал пальцы, варежки Маша вечно теряла, а у мамы все никак не доходили руки пришить их на резинку. Маша засовывала руки в карманы и переминалась с ноги на ногу, чтобы согреться.
Через некоторое время металлическая дверь со скрипом открывалась, и из зловещей темноты выходила мама, нагруженная сумками. Вид у нее был довольный, цветущий.
Вслед ей доносился голос Батона:
– Давай, Леначка, дарагая, через две нидели жду!
Действительно, мысленно согласилась с папой Маша, этот Миша Батон был пустым местом.
На следующий день папа уехал в институт, хотя была суббота, да еще и праздник, а к маме зашла тетя Нина. Они засели на кухне, пили кофе и курили, хотя мама обещала папе бросить, и Маша действительно давно не видела ее с сигаретой.
Дверь была прикрыта неплотно, Маша подкралась на цыпочках и встала у щели.
– Нин, у него была такая белая водолазка, знаешь, вот так, до подбородка, – сказала мама, мечтательно смотря в окно. Одну ногу она поставила согнутой на стул, так, как вечно норовила сделать Маша, но мама ей запрещала, говорила, что за столом неприлично, а теперь вот сидела в такой позе сама. – Он в ней похож на Вознесенского.
– Лена, ну ты сама подумай, какой Вознесенский! – схватилась за голову тетя Нина. – У вас у обоих семьи, дети, а теперь скандал на весь институт. Зачем было вообще ему все рассказывать?
– Ну у нас же теперь гласность, свобода слова, – грустно усмехнулась мама. – Семьдесят лет врали, притворялись – хватит, не могу больше.
Мама стряхнула с сигареты пепел, потом затянулась и выпустила изо рта белое облако дыма. На мгновение оно заволокло стоящий на подоконнике кактус, а потом рассеялось.
– А Леша? – упорствовала тетя Нина. – Таких мужчин сейчас вообще не делают. Как ты теперь будешь одна?
Мама пожала плечами, вздохнула.
– Разберусь как-нибудь. Я ни о чем не жалею.
В ту ночь Маша проснулась оттого, что стало холодно и мокро. Она долго не могла понять, что произошло, но потом, пощупав рукой постель, догадалась: описалась.
Мама сначала не придала этому значения – не успел добежать ребенок, с кем не бывает. Но вскоре Маша стала просыпаться мокрой каждую ночь. Первое время мама перестилала белье, а потом стала переносить Машу к себе в сухую кровать, так было быстрее. Папа к тому времени уже спал на раскладушке на кухне.
– Горе ты мое луковое, – сонным голосом говорила мама, прижимая Машу к себе под одеялом.
А может, не Ленин был во всем виноват и не Миша Батон? Может, это из-за нее все
Перед Новым годом пошли в цирк. Родители купили Маше сладкой ваты, сфотографировались все вместе с дрессированной обезьянкой в сюртуке, а в антракте папа посадил Машу себе на колени и тихим, запинающимся голосом произнес: «Машенька, я теперь буду жить отдельно, мне так до работы быстрее. А ты будешь приезжать ко мне в гости». Мама сидела молча, теребила программку, уткнувшись взглядом в грязный пол.
Второго отделения Маша почти не запомнила, все было в тумане – канатоходцы, воздушные гимнасты, клоуны. Хотя нет, на клоунов она обратила внимание. Их было двое. Один ездил по манежу на одноколесном велосипеде и все время падал. Второй смеялся над первым, так что слезы струйками вылетали у него из глаз. У Маши тоже текли слезы.
После того, как папа съехал, Маша стала писаться в детском саду во время тихого часа. Обычно во второй половине дня работала Татьяна Сергеевна, и Машу она не ругала, жалела даже, называла мокрушечкой. Но однажды выпала смена Нины Петровны, и, как Маша ни старалась замести следы, воспитательница все же обнаружила в кровати мокрую простыню и вывесила ее сушиться прямо в группе, у всех на глазах.
– Нет, ну вы только полюбуйтесь на Молчанову, – покачала головой Нина Петровна. – Все дети как дети, а эта ссыт.
Маша в долгу не осталась. Она гордо заправила майку в свои мокрые трусики и, посмотрев Нине Петровне прямо в глаза, заявила:
– Никакая вы не Маргарет Тэтчер, если говорите такие слова.
Нина Петровна аж крякнула от такой неслыханной наглости.
– Ты Молчанова? Вот и молчи. Больно умные все пошли…
Марина Юрьевна, участковая из детской поликлиники, поставила диагноз – нейрогенный мочевой пузырь – и велела ложиться в больницу. Обещала устроить в хорошее место, в Институт педиатрии, у нее там работала однокашница из института.
Только бабушка была против. Она звонила по межгороду, кричала в трубку:
– Не отдавай ребенка, ее там залечат. Только хуже сделают.
– Ну не я же это придумала про больницу, мне врач сказала, – оправдывалась мама.
– От нервов у нее это все… Посмотри до чего ты доигралась…
Мама только вздыхала.
– Мам, не начинай…
Так Маша оказалась в урологии.
В палате было шесть коек, расставленных вдоль стен, несколько тумбочек и два окна, завешенных ватными одеялами, чтобы не дуло. На подоконнике стояла маленькая пластиковая елочка, обмотанная потрепанной мишурой, оставшаяся с Нового года.
С дальней кровати поднялась худая девочка в линялой байковой пижамной рубашке, заправленной в колготки. В таких сиротских пижамах здесь ходили приезжие дети – московским одежду родители привозили из дома.
– Тебя как зовут? – спросила девочка.
– Маша.
– Я Юля. А диагноз у тебя какой?
– Не знаю, – пожала плечами Маша. – Но я ненадолго здесь. Меня скоро выпишут.
– Не выпишут, – уверенно возразила Юля. – Так все говорят поначалу, а потом лежат и лежат. Я вот здесь уже два месяца.