Двадцать шестой
Шрифт:
– Наташа, это неприлично, – одернул ее папа.
– Ничего, ничего, бери! – Гриша оторвал еще один банан. – Этот, правда, еще немного зеленый.
«Последний банан, – изнывала Женина душа. – Гришенька, оставь его себе, пожалуйста!»
Гриша оглянулся и, видимо, не нашел никого достойного последнего банана. У Жени отлегло от сердца.
В этот момент шершавый голос диктора объявил по громкоговорителю: «„Улица Винокурова“. Следующая остановка – „Улица Шверника“».
Двери трамвая с шипением разъехались. Пыхтя и бубня что-то под нос, в салон поднялся старый-престарый дедушка с палочкой. Он выглядел таким замерзшим
Женя вздохнула. Судьба последнего банана была решена.
– Вот, возьмите, – сказал Гриша старику, положил банан ему на колени, развернулся и направился к маме.
Он шел к ней бодрыми шагами, ее сын, худой мальчик в куцей шубейке, у которого не осталось ни одного банана. Но он улыбался давно забытой улыбкой, с ямочками, и Женя улыбалась ему в ответ.
Урология
– Институт педиатрии, – гаркнула Валя в телефонную трубку. – Урология слушает.
Маша стояла в утренней очереди на анализы, сжав правую руку в кулачок и выставив вперед безымянный палец. На плечах у нее была накинута цигейковая шубка, а на голове повязана узлом белая косынка, выданная в отделении, – батареи здесь были еле теплые, а от окон дуло, даром что лучшая педиатрическая больница города.
На столе перед медсестрой Валей высились стеклянные пробирки и пипетки, толстая бутылка со спиртом из оранжевого стекла, облако ваты в медицинской ванночке и, самое страшное, – лоток с перышками для забора крови. Но на него лучше было не смотреть.
Маша глядела на Валю исподлобья, глазами, полными ненависти, стискивая за спиной второй, свободный кулачок. Это был их своеобразный поединок, можно сказать дуэль.
Первые несколько дней Маша плакала, упиралась, выдергивала руку, когда Валя нацеливалась на нее этим перышком, будто кинжалом или шпагой. А потом усвоила: себе же хуже. Убежишь, Валя все равно догонит, зажмет между огромных грудей, проколет палец почти до кости, а потом зарычит: «Не реви!»
Усвоила, но не смирилась. Каждое утро становясь в очередь, она обещала себе, что уж в этот раз точно не заплачет, не доставит Вале такого удовольствия. Но, увы, не получалось. Валя хватала ее палец своей толстой лапищей, вонзала в него острие перышка, и хоть Маша больше не сопротивлялась и стояла молча, с гордо протянутой рукой, слезы предательски бежали по щекам. Валя сжимала подушечку пальца что есть мочи, специально, точно специально, чтобы сделать побольней, под Машины всхлипы медленно вырастал шарик крови, и Валя высасывала его с помощью стеклянной трубочки. Кровопийца.
– Ну чего ревешь-то?
«Ничего, – утешала себя Маша, свободной рукой смахивая с лица слезы. – Завтра точно получится. Ни одного звука, ни одной слезинки, нужно только побольше воздуха набрать. Вале назло. Всей больнице назло».
После анализов был обход. В палату заходил заведующий отделением Игорь Фёич – так его называли дети. Игорь Федорович был невысокого роста, с усами, в белом халате и высоком колпаке, будто повар. Девочки сидели по струнке на своих кроватях, смиренно сложив на коленях руки, и смотрели на него с надеждой: выпишет, не выпишет?
Игоря
Соседки по палате робели перед Игорем Фёичем, сидели молча, и только Маша всегда встречала его одним и тем же громким приветствием:
– Игорь Фёич, вы отпустите меня сегодня домой?
– Отпущу, – неопределенно кивал Игорь Фёич. – Когда хорошие анализы будут, сразу отпущу.
Так он говорил изо дня в день уже почти месяц, но все никак не отпускал.
А кто был во всем этом виноват? То ли Ленин, то ли Миша Батон.
Тот день перед ноябрьскими праздниками не задался с самого начала. В саду готовили утренник, и девочкам велели прийти в белом: белых рубашках, белых колготках, белых бантах. Юбка разрешалась любого цвета, так уж и быть. Рубашку с горем пополам мама нашла, наспех погладила, бант тоже отыскали, а вот белых колготок – чистых – не обнаружилось, только синие. Мама стала натягивать их на Машу, но та закатила истерику, в этом она была мастер, и мама пошла рыться в корзине с грязным бельем. Белые колготки, которые она откопала на самом дне, были уже хорошо поношенные: они пузырились на коленях, а на левой ноге, сзади, алело пятно от вишневого компота, которое Маша посадила на прошлой неделе, большое – как отметина на лысине у Горбачева.
Маша выхватила из маминых рук колготки и посмотрела на маму так решительно, что та сдалась. Белые так белые. Пятно застирали на скорую руку в раковине, высушили утюгом, но поскольку колготки высохли не до конца, мама настояла на рейтузах. Маша трезво оценила ситуацию, поняла, что битву за рейтузы, вернее против них, она сейчас уже не выиграет, и покорилась. Когда они уже стояли в прихожей, готовые выйти, и мама наспех красила перед зеркалом губы, Маша вдруг вспомнила:
– Мам, а цветы?
– Какие цветы?
– Ну помнишь, Татьяна Сергеевна сказала принести букет. Семидесятая годовщина Великого Октября. Будем Ленину цветы возлагать.
– Ой, – поморщилась мама. – Забыла.
– Что же теперь делать?
– Ничего не делать. – Мама махнула рукой. – Перебьется Ленин.
– Лен, ну что ты при ребенке, – покачал головой папа. – А если она это в саду ляпнет?
– Да уже можно… Все, пошли. Бегом, бегом!
Маша вроде уступила, согласилась идти без цветов и бодро зашагала в сторону сада, но на здании аптеки увидела красные флажки, трепыхающиеся на холодном ноябрьском ветру, и поняла, что Ленин не обойдется.
– Я не пойду! – закричала она и остановилась посреди улицы.
Мама, не первый год знакомая с Машей, посмотрела на дочь, которая для пущей убедительности принялась топать ногами, и поняла, что тянуть ее бесполезно. Сделав глубокий вдох, мама приготовилась к долгим, изнурительным переговорам.
– Маш, ну пошли, пожалуйста. Я и так все время на работу опаздываю.
– А если сегодня Тэтчер? Она будет ругаться. Я без цветов не пойду!
– А дома ты как будешь? Одна? Нет. Давай лучше объясню все Нине Петровне, скажу, что это моя вина, что я забыла.